рявкнула она басом. – В кого ты уродился!
– Во всяком случае, не в тебя, – злорадно ответил я.
Это было более чем очевидно. Сухопарая, состоящая в основном из лицевых костей женщина не доставала мне даже до плеча. Тем не менее она, как старшая сестра отца, приходилась мне теткой. Цана не жила у нас, а только работала по дому до обеда. Каждый день, ровно в двенадцать, за ней заходил муж – банщик, тихий, робкий человек, почти без растительности на лице. Он молча жевал что-нибудь оставшееся с вечера, потом, как щенок, забивался в угол. Незадолго до прихода отца они шли домой.
— Мы, горцы, народ чистоплотный, – говорила Цана, проворно снуя по кухне. – Хоть и бедняками были, с виду никто бы не сказал. . Твой отец был самым опрятным мальчиком во всем городе.
— Он и теперь пижон, – заметил я.
Она снова обернулась и гневно поглядела на меня:
— Об отце так не говорят!.. Кто отца не уважает, тот не человек!
Я вовремя сообразил, что не стоит сейчас раздражать ее, и замолчал. Да и спорить с ней опасно – того и гляди, засыплет старомодными сентенциями. Не дождавшись ответа, Цана махнула презрительно рукой и продолжала ворчать, не глядя на меня:
— Не знаю, куда идет мир, но не к добру. Такие, как ты, никакого общества не построят. . Никакого!
— А я и не напрашиваюсь в строители.
— Вот и хорошо, – сердито отрезала она. – Иначе пиши пропало. .
— Яйца всмятку? – дипломатично спросил я.
Она принесла поджаренный на решетке хлеб. Как бы то ни было, но эта кикимора заботилась обо мне больше всех на свете.
— Слушай, ты мне не дашь три лева? – спросил я немного погодя.
Она помедлила с ответом.
— Ты не вернул мне еще тех двух.
— Ничего, я отдам все сразу.
Она знала, что я всегда плачу долги. Цана была моим единственным кредитором, и я возвращал ей все до последней стотинки, помня, что в трудную минуту она меня выручит. Отсчитывая деньги, она обычно хмурилась, ворчала себе под нос, но я знал, что дает она мне их от чистого сердца.
— Ладно! – сказала она.
Первая часть моего плана удалась. Но вторая наверняка сорвется, потому что зависит не от Цаны, а от отца. Немного погодя он вошел в кухню и, как обычно, ни с кем не здороваясь, плюхнулся на свое место. Лицо и даже глаза у него были красные, но тем не менее он казался свежим, как огурчик, и в недурном настроении. В отличие от меня он после пьянки всегда свежеет, морщинки разглаживаются и в глазах появляется почти человеческое выражение. Как и все коротышки, он выглядит моложе своих лет, в его шевелюре не найдешь седого волоса. Всего с месяц назад я обнаружил, что секрет не только в его здоровой горской натуре. Время от времени он прохаживался по вискам маленькой щеточкой, смоченной чернильной жидкостью. Я, конечно, быстренько спустил и то, и другое в унитаз, но он обзавелся новыми. Я отправил их туда же, но он хамски обрушился на Цану, и мне пришлось отступить. Не стоило подводить бедную женщину.
Цана молча подала завтрак и отцу. Он так и не удосужился взглянуть на меня, будто меня не было ни в комнате, ни вообще на свете. Он энергично заработал своими здоровыми челюстями, желваки на скулах прыгали, как живые. Лицевые мускулы у него хорошо развиты, и лицо всегда напряженное, как у человека, который вот-вот раскашляется. Зато взгляд у него отсутствующий, вернее, не отсутствующий, а лишенный выражения. Все же я думаю, что он лишь напускает на себя такой вид, потому что по природе он далеко не спокойный и тем более не хладнокровный человек.
— А кто это Лопе де Вега? – вдруг спросил отец. – Путешественник?
— Нет. . Путешественник – Васко да Гама, – ответил я.
– А тот – знаменитый писатель.
— Что же он написал?
— Много всякой всячины, – усмехнулся я. – В том числе около двух тысяч пьес.
— Ты это серьезно? – спросил он.
— Вполне серьезно.
Он немного подумал и пробормотал:
— Надо полагать, что тогда за них платили не так, как теперь. .
— Это ты правильно полагаешь, – заметил я. – Иначе он написал бы лишь несколько, и притом отвратных.
Но отец мой никогда не поддается на словесные провокации, и теперь он просто замолчал, будто ничего не слышал. Подцепив ножом огромный кусок масла, он стал точными движениями размазывать его по ломтю хлеба. Его прожорливость всегда раздражала меня.