Отец подбирается к первой сосне, обхватывает ее руками, проверяя толщину, а затем обухом топора коротко бьет по стволу и прикладывается к нему ухом. Дрожь пробегает с комля до самой вершины, дерево издает тонкий звон, летит нам на плечи черная труха истлевающей коры... Лишь один робкий зеленый отросток говорит, что в этой сосне на последнем пределе еще теплится жизнь.
- Звенит! - радуется отец. - Значит, не гнилая. Ну, голубушка, настоялась ты, хватит! - говорит он сосне. - Омывали тебя дожди, снега холодили, ветры гнули-ломали. Конец, забудь про это. Теперь лежать тебе в сухом месте под сараюшком. А там, придет час, свезем тебя на пилораму да и порежем на доски. Доски-то из тебя выйдут чистые, ни сучка ни задоринки!
Отец у нас еще и чувствительный. Иногда, как блажной какой, с деревьями один на один разговаривает, со зверьем всяким, с птичками. Застанет незнакомый человек его за этим занятием, всерьез подумает: рехнулся мужик - и посочувствует ему, пожалеет всем сердцем, в раздумье покачает головой. Отца надо знать, чтобы понять и простить ему эти завихрения. Что касается меня, то я уже на них и внимания не обращаю. Не впервой мне слушать и видеть его причуды, подумаешь, небыль какая!
В году пятьдесят втором или пятьдесят третьем, точно уже не помню, взбрело отцу в голову груши срубить в нашем саду. А сад у нас в ту пору был богатый; одних яблонь хоровод дружный, да столько же слив, да алычи кустов пять, да груш этих целая дюжина... Бывало, по весне, как взоймется сад бело-розовой кипенью, так никуда из него и уходить не хочется: до того светло, чисто, ароматно в нем! Бог мой, слезы на глаза навернутся, стоишь как очумелый.
Жить бы вот так бесконечно, и смотреть на сад, и дышать его воздухом, и всех, всех любить, озарять таким же светом и чистотой, как этот сад! По осени тоже несказанная радость: гнутся до земли ветки от наливных, прозрачных плодов, и как дохнёт с сада ветерком, то будь ты и в поле за десять верст, а почуешь, угадаешь родной аромат.
Одни груши у нас не рожали: молоды еще были. За это и впали в немилость у отца. Навострил он по осени топор - и в сад. Час проходит, другой - ни стука, ни грюка. Мать гадает: в чем дело? Выходит она из дому, глядит: отец сидит на земле возле крайней груши, зажал топорище промеж колен и приговаривает:
- Поймите вы: я ж не супостат какой, не ирод. Я ж сам вас посадил, вот этими руками. И потом... от короедов вас спасал, бурьян начисто выпалывал. Так что нелегко мне губить вас. Сердце слезами вскипает. А сечь надо: налог на вас дюже большой. Вон сколько у меня недоимки, а вы не рожаете!
Скуповат отец на слезы, а вот тогда проняло его в саду. Так и не настроился он груши рубить, не поднялась на них рука. Мать позвала Тихона Бузутова. Тот пришел, выдул полкувшина самогонки, разминаясь, подвигал молодыми, сильными плечами и за один напор свалил наземь молодняк. Отец и смотреть не отважился:
ушел в гости к куму Ермолаю... После недоимку отменили, и отец долго жалел, что поспешил покончить с грушами.
- Ну что, настоялась? - спрашивает у сосны отец. - Хватит, голубушка. Мне еще на поминки надо успеть.
Федориха, она тоже вроде тебя была: тонкая, сухостойная. А пришла смерть - и легла. Не встанет уже, не подымется. И тебе ложиться пора, чего уж там! Отросток вон последний вянет, не спасет он. Все мы когда-нибудь умрем. И важно, голубушка, хорошо умереть. Вот Федориха молодец! Добрую память по себе оставила, а сама ушла. Помирать тоже надо умеючи... Ну с богом! Не прогневись.
И мы с отцом стали пилить дерево. Поочередно выплевывая на обе стороны желтовато-белые теплые опилки, пила быстро впивалась в глубь ствола. Но скоро ее заело, и тогда отец, прикинув, куда лучше упасть сосне, взялся за топор и весело, мощно пустил его с плеча. В последних предсмертных судорогах вздрагивало дерево, отец рубил наверняка: лезвие топора угождало непременно туда, куда он целил. Стук шел по горам, гулко отдавался в дальнем бору, и, радуясь ему, отец с каждой минутой все сильнее подчинялся горячему азарту работы:
вот он бросил наземь шапку, но так, что не задержал в замахе топор, сверкнул на меня глазами:
- Федорка, гляди: шевелится она!
Сосна накренилась, качнулась в небе раз и другой, будто не хотела оставлять утвердившуюся за собой высоту, и, жалобно скрипнув на срезе, вдруг рухнула всей своей литой тяжестью ствола. Подмяла под себя низкорослый кустарник и, ахнув, замерла на камнях. Теперь осталось обрубить ветки, отпилить верхушку и столкнуть ее вниз, а потом волоком на цепях подтащить к месту погрузки. Мы работали без передышки. Азарт отца взбадривал и меня. Кончив пилить, я выхватывал у него из рук топор и тоже рубил, чувствуя играющую в плечах силу, власть над деревьями, пьянея от запаха свежей щепы и опилок. Рубил, пока не мутилось в глазах.
К обеду с рубкой управились. Подогнав бричку под горку, мы накатили на нее брусья, увязали их цепями, туго затянули деревянными укрутками. Поднялся ветер.
Он гнал по серому, свинцовому небу лохматые космы туч, с вызовом набрасывался на сосны, раскачивал их и шумел в верхушках. Синие скалы нахмурились, потянуло от них зимней стужей. Мы запрягли быков и поехали, опасаясь быть застигнутыми дождем на вершине. Все вокруг стемнело, и создавалось впечатление, будто уже наступил вечер. Дорога бежит под гору, воз подолгу катится сам, и отцу, который ведет за собой быков, все время приходится придерживать их. Иногда перед крутым спуском он останавливается, оборачивается ко мне и кричит сквозь ветер:
- Сынок, притормози!
Не сводя глаз с отца, я иду сзади брички, немедленно отзываюсь на его крик и захватываю колесо петлею цепи. Колесо слегка проворачивается, до звона натягивает сбегающую от укрутки цепь и вдруг запинается, замирает, с визгом скользя по камням. Из-под шины попыхивает синим дымком с искрами, возок катится медленнее.
Нередко, в наиболее опасных местах, я стопорю сразу два задних колеса, и они визжат до звона в ушах, пока я не сбрасываю крючки со звеньев цепи. Бричка облегченно вздрагивает, торопливее частит по камням.
Во время пути мы по многу раз останавливаемся, давая передохнуть быкам, советуемся, как преодолеть новый спуск или подъем, и опять, напрягши волю и нервы, трогаемся дальше.
Дорога от Синих скал! Грохочет она под возом на припечках, отчаянно ползет над бездонными пропастями, наполняющимися мраком и мглою, лебедино гнется, блестя отшлифованными плитами. Сколько на ней пота мужицкого пролито, сколько колес и бричек разлетелось тут в прах. Слышала она и проклятия с горьким, горячим матом и, наверное, не раз была молчаливой свидетельницей смерти, крушения человеческих надежд - когда, нечаянно сбившись вбок, вдруг тяжко падали возы в клубящуюся мглу пропастей, вместе с быками, брусьями и людьми. В каком столетии ее провели сюда, кто первым поднялся на бричке до соснового бора? Может быть, после крестьянской воли, лет сто тому назад, как тульские, орловские да курские мужики потянулись на освоение Кавказского края, на плодородные и вольные земли, в глухие боры, пробилась она к вершинам. Тогда как грибы после дождя возникали на кубанском предгорье, по берегам мелководных, но шумливых речушек новые станицы, хутора и села. Строились кордоны, защищая казацкую республику от набегов горцев... Тем из российских переселенцев, которым посчастливилось прибыть раньше других и обратиться в казаков, указом царя были розданы просторные земельные наделы, леса и покосы.