— Смотрите. Вон две звездочки. Над Ростральной колонной.
— Вот эти, близко одна к другой?
— Близко? — живо вскинулся Иван Алексеевич. — Вот эти две звезды близко?
— Ну да, конечно.
— Конечно. Совсем близко. Так близко, что если мчаться от одной к другой со скоростью света, то есть со скоростью триста тысяч километров в секунду, понимаете — в секунду, то от одной из этих звезд до другой придется нестись, может быть, два года, а может быть, и двадцать, а может, и двести лет. Словом, совсем близко. Рукой подать.
Иван Алексеевич засмеялся. Вслед за ним засмеялась и Таня. Он взял ее под руку.
— Поймали, — сказала она, все еще смеясь и чуть приближая к нему свое плечо. — Поймали. Ловко. Ничего не скажешь.
Она перестала смеяться.
— А правда, как скрадывает разницу отдаленность от наблюдаемого явления. Оттого, что мы бесконечно далеки от этих двух звезд, нам кажется, что они совсем рядом. В музыке, значит, то же самое. Разница между Моцартом и Гайдном утерялась для нас во многих случаях оттого, что мы отстоим от них почти на двести лет. Вот видите, Танюша, какая штука получается. А вы набросились на меня. Чуть живьем не проглотили.
— Ну уж и проглотила. Чуть только на зубок попробовала. На зубок. На зубок…
Таня отняла свой локоть и протанцевала несколько шагов по тротуару.
— Мне очень хорошо сегодня. Очень весело как-то. Вы не знаете отчего?
Она остановилась, поджидая его. Он подошел вплотную. Поглядел. Усмехнулся.
— Мне грустно оттого, что весело тебе.
— Вы поэт, — сказала она. — Нет, в самом деле?
— Я химик, — сказал он тихо.
Она посмотрела ему в глаза.
— Да? И это вас печалит?
— Нет. Не это.
— Тогда почему вы погрустнели? Или я ошибаюсь?
— Нет, не ошибаетесь. Мне, как бы это вам объяснить… Мне всегда немного грустно, когда я вижу красивое, по-настоящему красивое.
— А-а, — протянула она, опуская глаза.
Он смотрел на нее не отрываясь, потом спросил тихо:
— А вы знаете, Танюша, что вы красивы? Что вы очень красивы?
Она смутилась. Потом засмеялась.
— Знаю. Знаю. Как же. Конечно знаю. Просто красавица. Выдающаяся. Потрясающая. Кто увидит — сразу с ног валится. Особенно если химик.
Она посмеялась, поправила беретик. Потом сказала деловито:
— Вот мы почти и пришли.
Они повернули с набережной на Первую линию, дошли до Большого проспекта и по Большому до Второй линии.
— Вот и дом мой, — сказала Таня. — Видите, коробка такая. Не люблю его ужасно. А вы свой дом любите?
— Свой дом?
— Ну да. Ну вот тот, в котором живете?
— Право, не знаю. Никогда не думал об этом.
— Как же можно так жить — не думая.
Иван Алексеевич поглядел на свою спутницу искоса. Потом сказал, вздохнув:
— Виноват. Больше не буду.
Таня остановилась и внимательно поглядела на него. Он глянул впервые за весь вечер открыто и прямо в ее глаза.
— Вы умный, — сказала Таня, опуская глаза. — А я просто девчонка и зазнайка. Вы все время меня одергиваете, но очень деликатно.
— Не сказал бы, что очень деликатно, если вы заметили это.
— Нет-нет. А я вот, знаете, страшно неделикатная, заносчивая. И вообще. Мама говорит, что я взбалмошная. Смешное какое-то слово. Правда?
Она болтала, нимало, казалось, не заботясь о том, что и для чего говорит, и испытывая удовольствие именно от этой легкости и бесконтрольности речи.
Он смотрел на нее улыбаясь. Ему было приятно и смотреть на нее, и улыбаться ей. И было ему немножко неловко от этой неожиданной прогулки, непривычно неловко. Она же, видимо, не чувствовала никакой неловкости и болтала без умолку. Они дважды прошли мимо ее дома. Он оглядел дом и подумал: в самом деле коробка, и сказал неожиданно для самого себя:
— Пройдемтесь по набережной немного.
Она кивнула головой, и они повернули на набережную. Прошли мимо каменных сфинксов у спуска к Неве, потом вернулись. И тут случилось одно из самых обыденных чудес — время вдруг остановилось. Но когда они взглянули на свои ручные часы — оказалось, что время стояло, а часы все-таки шли и было уже без пяти час.
— Вот так раз, — удивилась она. — Ну и попадет же вам от жены.
Он отозвался смущенно:
— Попадет.
Ей, видимо, понравилось и его смущение, и этот ответ. Приятно было, что этот положительный дядя в летах смущается, что он не врет и не говорит пошлых глупостей. Вообще ей все вдруг понравилось в нем — и крупные черты лица с высоким костистым лбом, и несколько рассеянный взгляд, и даже легкая сутулость. Он не пытался выпячивать грудь или молодецки распрямляться, чтобы казаться стройней. Он был сутул и не хотел казаться несутулым. Она видела это полное отсутствие назойливого мужского кокетства, сразу оценила и тотчас выложила ему все, что думала по этому поводу, закончив горячим восклицанием: