Под Луной серебряным платом лежал песок. Чистый, рассыпчатой, дивный. Правду Ольна казала — точно из ключа, что меж корней сосновых пробился, песок тот вышел-растекся, лег сахарной круглой шапочкой.
Чаруша его рукой потрогал — холоден, будто глина.
Ольна на Сумарока обернулась, к песку склонилась, зачерпнула малую жменьку — начала из ладони в ладонь пересыпать, заговорила тихо.
— Речушка издалека воды катит, говорят — из самого моря седого. А песок этот из самой Старухи вышел, из утробы древней...Много в нем памяти сокрыто, много силы заточено. Никак нельзя его в стекло пережигать, чаруша. И копать здесь — нельзя.
Сумарок молчал. Смотрел Глазком. Видел тот Глазок, что песок будто зыбится, будто надвое ломается.
Права была Ольна: жила в песке сила незнамая, великая.
— Батюшка мой человек доточный, упрямый. Что в пользу к мошне, в чем припен увидит — только про то знать и будет. Меня, девку длиннокосую, глупую, и слушать не станет.
— Так я ему обскажу. Меня-то выслушает, чай.
Ольга подняла глаза, перебирая легкими перстами голубую ленту.
Молвила раздумчиво:
— К нему так не подступишься, Сумарок. Завтра на площади игры богатырские. Ты ловок, люди сказывают. Вступись, покажи себя. Батюшка мой тщеславен, хвастлив, силу уважает, самых видных удальцов к себе на пир сзывает...И тебя позовет, зачнет убранством домовым похваляться, зеркалами да стеклом тонким кичиться — тут ты и примолви словечко, что, мол, зришь беду в том поделье...
— Умно, Ольна, — сказал Сумарок с улыбкой, — непростая ты девица.
Ольна улыбнулась в ответ невесело, отвечала тихо:
— На нашу сестру мужи не глядят. Мы для них ровно товар. Я хоть цену свою знаю. Иным того меньше посчастливилось.
***
Кнут, уходя, место за ним оставил: хозяева слова не сказали. Или против кнута боялись, или заплатил тот щедро...Нахлебничать чаруша не любил, вечером, с хозяйкой потолковав — полнотелой важной красавицей — взялся лыску из бани выставить.
Лыска та, по словам большухи, с начала лета повадилась в баньке париться. Как ночь-полночь, так свет в окошечке, пар клубами, птичий гомон, ровно воробьиная стайка на гумне плещется...
Как с напастью управиться, долго голову не ломал. Взял конопляное семя, в ночь пришел, сел на половицы, веревочкой крапивной в круг себя замкнул. Ждал-поджидал, при свечке листал на гульбище взятый переплет: Степана Перги творение, про княжескую дочку Ясочку-Ласточку да разбойного удальца Черна-Ворона.
Экая похабень, дивился, а сам так увлекся, что едва час урочный не проморгал.
Стук в окошко, туп в стенку, торк в дверь! Цопнуло светец, затемнело. Сумарок переплет убрал, берестяную личину на затылке поправил, из кулечка семечко в рот закинул.
Прошуршало по потолку, под лавкой завозилось, затеялась в сумраке возня-туманша...
Наконец, спросило скрипучим голосом.
— Что же тут поделываешь, молодец?
Сумарок не оглянулся.
Лыска — видом что лисичка-невеличка на двух ногах без шерсти-кожи, без хвоста, с курьими когтями, со старушечьим личиком — с заду зашла, на личину березовую таращилась, с ней и говорить затеяла.
— Сиднем сижу, в темноте свет ищу.
Лыска коготочками поцокала, потянулась обнюхать — веревочка ожгла, не попустила.
— Таак...Что же у тебя в руках, красавец?
— Листки переметные, слова заветные, лжа веселая, хотьба распотелая, любовь угорелая.
Лыска пуще взволновалась.
— Таак...Что же ты ешь, удалец?
— Хлебные крошки да кошкины вошки. На-ка, сама угостись!
Сказал так, да бросил за плечо семечки. Взвизгунло, фукнуло, и, туром-клубом, из баньки — вон.
Улыбнулся чаруша. Лыска брезглива, щепетна была сверх меры, от того баньку любила белую: мылась-скреблась, щелок весь изводила, вместо пушистых веников голики после себя оставляла...а прогнать ее — дело незлое, нехитрое...
Потянулся. Свечу зажег да наново переплет открыл: уж и пакость была та историйка, а только хотелось знать, как оно все закончится...
Как Ольна сказала, игры богатырские во второй день Солнечка на площади устроили. Вчерась девушек-красавиц чествовали, нонче — молодцов-удальцов привечали.
Народу изрядно прибыло. Разглядел Сумарок и князева наместника, и — нежданно-негаданно — братьев-вертиго суровых в шляпах широкополых...
Смотрели братья, как охотники снаряды проходят, между собой переговаривались.
Неужто, подумалось Сумароку, неужто себе в дружину подбирают?
Поглядел Сумарок сперва: мерились силой-удалью не только съезжие богатыри, но и всякий люд. Никого не отворачивали от игры, всех привечали.
Сумарок закусил губу, приценился глазом. Бревно на высоте, рукоход, веревки, стенка; за ней губа, на губе снаряды-бойцы...Ну, вроде по силам. Заплел быстро волосы в косу, прошел-вышел.
Пестерь с курткой под крышей хозяйки оставил; налегке был.
— Ты-то куда, кривой? С двумя глазами-то не управились! Последний вышибут! Га-га-га!
Сумарок не оглянулся: прыгнул, по столбу белкой взлетел на пятачок. С него перескочил на бревно. Мелким, скорым шагом его прошел, опять скакнул, уцепился руками за перекладину, качнулся. Народ внизу шумел, свистел, задорил.
Силы у Сумарока порядочно было. Дорога набила. Да и жглось себя показать.
Дошел до конца пути, не сорвался. А там — сруб из бревен шкуренных, гладких. Сумарок отступил, разбежался хорошенько, ан не допрыгнул, оборвался. На второй раз — то же. Соскользнул, как по валу льдяной крепости.
Выдохнул, встряхнулся. Нахрапом не взять. С умом надо. Пригляделся Сумарок: в дереве были ямки понаделаны, точно норки. Вновь разбежался, прыгнул что есть мочи, уцепился пальцами за ямки, носками в выемках утвердился...Так, перехватом, и поднялся, вытянул себя на гребешок. Народ внизу галдел, руками плескал.
Передохнул малость. На шум не отвлекался, впереди был длинный, что бычий корень, губа-помост, а на нем, как на лотке ярмарошника — будто бы игрушки дитячьи, в рост человеку. От каждой такой игрушки шли вервия, ныряли под настил.
Там, под настилом, мастерами был состроен чудной механизм. Стоило охотнику на доску какую ступить, как приходил снаряд в движение.
Сверху хорошо рассмотрел Сумарок, как оно все расставлено, да как между игрушками-бойцами можно проскочить.
Чему его кнут в первую голову выучил: падать правильно. Чаруша поначалу артачился — мол, на что ему. Затем понял пользу. Навык сберегал его чаще, чем сам ждал: случалось и с коня падать, и с крыши сигать, и в овраг кувырком катиться, и в сшибке на землю лететь.
Плашмя чебурахаться, логом, много ума не надо. Сумарок же так наловчился валиться, чтобы и кости сберечь, и вскочить сразу же, противника ошеломив.
Вот и сейчас: едва со стены скользнул, так сразу же, ужом, под толкачи, мешковиной обернутые, нырнул. Те с гудом над затылком прошли, самого не задели.
Вскочил, перевернулся, на бычка приземлился, поймал равновесие, как ономнясь на качелях. От спины гладкой пихнулся, дальше прыгнул, к карусели — махом грядку-грабельки преодолел. На карусели ждали-поджидали. Только заступил, как закружилось-закрутилось, посыпалось со всех сторон...
Как бы не Амулангово поделье, мельком подумалось Сумароку, уж больно схоже.
Ничего, вытерпел, прикрылся-сгруппировался, круг проехал. Выпрыгнул, а там меленка с кулачками, ее и ждать не стал: скакнул промеж штырей, кувыркнулся через плечо...
И вся недолга, одним духом снаряды заряженные проскочил.
Шумел народ, свистел, встретили, как героя — мужики тянулись по плечу хлопнуть, а одна девица смуглявая даже в губы поцеловала, обняла жарко, прижалась мягкой грудью. Сумарок, такого не ждав, смутился.