– Думаете, мне не по плечу? – спросил он, уже не скрывая вызова.
– Думаю, вы пока не знаете, с чем имеете дело, – спокойно отрезала она. – Но это не ваша вина. Вас не учили выживать в условиях дефицита доверия.
На секунду в её голосе мелькнула нотка сожаления – или, может быть, ему это только показалось.
– Так научите, – сказал он. – Вы же для этого и согласились меня принять. – Только скажите, чего ждёте.
Елена оценила выпад, но не подала виду, только кивнула с таким видом, будто уже расставила все фигуры на доске.
Он вдруг вспомнил бабушку: «Люди никогда не становятся лучше. Они становятся вежливее». Здесь эта формула была выведена в абсолют.
– Преданности, – не моргнув, ответила Елена. – И полной прозрачности.
Он кивнул, и на мгновение ему показалось: лицо матери в желтоватой фотографии чуть улыбнулось, как если бы знало наперёд все вопросы и ответы.
В этот момент маска вежливости, которую он натягивал с самого вокзала, сползла чуть ниже. Он почувствовал себя не гостем, а шахматной фигурой, которой предстояло сыграть длинную, нелепую, но единственно возможную партию.
– Будем работать, – сказал он. – Я не подведу.
Елена встала, закрыла досье на столе и снова посмотрела на него. Теперь в её взгляде мелькнуло что-то человеческое, почти жалость.
– Добро пожаловать в семью, – произнесла она.
Гриша улыбнулся – впервые не вежливо, а по-настоящему.
Он всё понял: здесь его ждали, но не за то, кем он был, а за то, кем он сможет стать. А кем – решать только ему.
В этот момент Ситцев наконец признал в нём своего.
Глава 2
Если парадный зал особняка Петровых когда-нибудь попадёт в учебники, то только как наглядное пособие по симуляции уюта в нечеловеческом масштабе. Хрустальная люстра, по ночам свисающая, как многоголовая медуза, отражала каждый неверный шаг Григория в десятикратно увеличенном формате. По обе стороны длиннющего стола, отполированного до состояния больничного скальпеля, сидели те, ради кого, собственно, вся эта мебель и существовала: Елена в центре, слева и справа – три её дочери, каждая на собственном пьедестале, словно экспонаты из разных эпох.
– Проходите, – сказала Елена, и голос её в высоком потолке отозвался не эхом, а тревожным звоном. – Ужин ждёт только вас.
Гриша неуверенно шагнул вперёд. За долгие годы тусовок и банкетов он привык к сервировке на любой вкус, но здесь даже расставленные на столе салфетки казались способными нанести травму. Две свечи в серебряных подсвечниках мигали, будто моргали в замедленной съёмке. Между ними возвышалась гора фарфора: тарелки разного диаметра с ручной росписью, наборы хрустальных бокалов, в которых отражался потолочный свет, превращая каждый бокал в отдельную астрономическую катастрофу.
Елена была одета в неброский, но безупречно сшитый костюм винного оттенка, волосы уложены в причёску, которую он где-то уже видел на портрете дореволюционной графини. Она смотрела на Гришу с расчетливой теплотой, как кошка, обдумывающая, хватит ли сытости до утра. Маргарита сидела справа, руки сцеплены на столе, подбородок чуть вздёрнут – взглядом она прошивала пространство где-то в области его шеи, будто примеряла галстук на роль удавки. София, напротив, склонилась к столу с небрежной грацией: её волосы были забраны в неустойчивый пучок, и она всё время возилась с кольцом на пальце, как если бы пыталась напомнить себе, что она живая. Лиза – самая младшая, хрупкая и почти невидимая в сумерках зала – смотрела на Гришу с настоящим, не замутнённым интересом, но тут же отводила взгляд, если он пытался встретиться с ней глазами.
– Познакомьтесь, – сухо сказала Елена, – мои дочери: Маргариту вы уже знаете, а это София и Лиза. Дамы, это Григорий Иванов. – Она сделала паузу, давая каждой шанс нанести первый удар.
– Здорово, что у нас теперь в доме будет свой мальчик, – кокетливо протянула София, ни на секунду не теряя изящной ленивости в голосе.
– А вы правда из Москвы? – сразу спросила Лиза, и даже не покраснела, будто репетировала этот вопрос перед зеркалом.
Гриша почувствовал, как под языком собирается металлический привкус – не то от хрусталя, не то от напряжения.
– Не совсем. Я больше из бабушки, – сказал он, подыгрывая чужой же формуле. – А Москва – это так, территориальный штамп.