Это ворон или туман? На моих глазах ворон превратился в туман. И я тоже обернулся туманом. Неужели оба сделались мягкими, оба неуловимыми, холодными, как туман? Я думаю: есть ли в вороне кровь? Шевелится — значит, осталась. Сколько в нем крови? Один глоток? А, кто знает! Подожди, разгляжу его хорошенько. Смотри-ка, он уже совсем близко! В другое время, подпрыгивая, убежал бы, завидев меня. Теперь же будто нарочно хочет приблизиться. Разглядывает меня, как я его? Может, прикидывает, сколько крови во мне? Хочет наброситься, если достанет? Посмотрим! А все же хорошо, что он шевелится возле. В таком гиблом месте каждое живое существо для человека поддержка. И тот, кто станет клевать твое тело, — тоже поддержка? Я к ворону, он ко мне — так сближаемся. От меня к ворону переходит тепло, от него на меня веет холодом. Ворон — он разве с холодной кровью?
Вот уже рядом… Распахивает клюв, смотрит на меня с вожделением. Мысленно разрывает меня на куски… Зоб у него западает, потом снова вздувается. Он не сдерживает свой аппетит — в мыслях он насыщается, оживает…
Наконец ворон напал на меня. Еле-еле добрался по снегу, несильно толкнул клювом — ударить уже не мог…
Я отпихнул птицу — она оказалась легкой, точно сухая былинка. Упала. Однако успела зажать в клюве железный наконечник моей палки, с жадностью стала глотать. Я понимал: она стремилась хоть чем-то заполнить желудок, чтобы не умереть. Все поступают, как в голодное время: съедают, что ни проходит в глотку. Помню себя в нищету: чего только не тащил в рот, скитаясь с Кырбашем. Кажется, все перепробовал, кроме железа. Это борьба. Тогда, в голодное время, выпил бы кровь этой птицы, желая спасти свою жизнь?
Ворон больше не поднимался. Все вокруг потемнело. Туман или ночь? Ночь… Ворон стал ночью, я тоже, горы, туман, небо — все превратилось в ночь. Я подтолкнул было птицу концом своей палки — послышался стук. Значит, уже замерзла. Смерть замораживает… Вот тогда я вспомнил о смерти. Я испугался. Если видишь чью-нибудь смерть, поневоле думаешь о своей. Душит туман, заползает в легкие, холод проник, казалось, мне в самую душу. Подвело в животе, ужасно захотелось есть. Я вспомнил, как ворон распахивал клюв… Впрочем, в такую ночь безразлично — что закрывать глаза, что держать их открытыми: все равно ничего не видно…
Остался бы ворон жив, я бы устроился на ночь здесь. Все же легче, коль рядом, поддерживая соседством, шевелится хоть какая живая душа. Однако теперь я должен уйти отсюда. Хотя это всего лишь ворон, все равно ночевать возле смерти страшно, она к ночи добавляет ночь, к мыслям добавляет мысли, напоминает о неизбежном. Что, неужели так страшна смерть? Но ведь есть люди, которые не боятся конца. Не раз, сидя в киргизском доме, слышал я, как старик или старуха, лаская маленьких внуков, спрашивали: «Когда я умру, как ты станешь меня оплакивать?» Они говорят о смерти просто, беззаботно, как будто она придет однажды, в назначенный час, и тихонько заберет с собою, уведет… и вовсе это не страшно… Почему они так легко относятся к смерти? Может быть, готовят себя? Уж лучше бы не готовили…
Это я продвигаюсь вперед или ночь обтекает меня? Может быть, движемся оба — навстречу друг другу? А ведь думал добраться засветло… С наступлением темноты становится холоднее. Нужно лечь. Нужно спать. Если ляжешь голодным, откуда возьмется сила? Если не сможешь уснуть, если страх победит тебя — тоже останешься без сил… Почему человек, когда сильно замерзнет, смеется? Говорят, что замерзший умирает, смеясь. И я тоже буду смеяться. Ох, как страшно смеяться в белых от снега горах в такую черную ночь! Даже молча стоять в этой тьме и то страшно, а уж смеяться, оскалившись… Нет, я не стану смеяться, я умру, стиснув зубы. Правда, все же — почему смеются? Или просто сначала стучат зубами, потом трясутся, а затем уж дрожь переходит в смех? Может, думают — смех возвращает тепло?