«Если мы до зимы не завоюем Урала, то я считаю гибель революции неизбежной».
И скоро запели на Урале и в Сибири про «омского правителя», у которого английский «табак скурился», французский «погон сносился» и который сам «смылся». Уже к лету колчаковскую армию сломили, а после разгрома Деникина на юге — добили, сам «верховный» попал в плен, его судили и за чудовищные зверства расстреляли.
Теперь человек с мефистофельской бородкой и вовсе не терпит его, такого непослушного, хотя и награжденного правительством за разгром Колчака орденом Красного Знамени. И другой — мягкий, нерешительный, с задумчивыми глазами — начальник усвоил манеру недоговаривать, отмалчиваться. Дело дошло до глупеньких, мелочных уязвлений. В прошлогодний приезд Фрунзе в Москву к поезду не выслали даже автомобиля, адъютант и ординарцы искали ночью извозчика.
Что-то будет теперь? Но что бы ни было, ясно: от обиженных начальников и на Крымском фронте особенных приветов не жди. Как бы в критический момент не потребовали перебросить войска еще куда-нибудь! Пусть что угодно, но пусть решает Центральный Комитет. Движение масс, словно течение могучей реки, никто не остановит, как ни суй палку в воду. Дурная воля злого человека, будь он даже хитер, отважен и семи пядей во лбу, не задержит движения, пусть этот человек и ухватился за руль…
Не юношеская восторженность — какое-то полное, постоянное вдохновение, как ровный огонь, позволяло Фрунзе мгновенно принимать решения, не бояться ничего — даже смерти, делало мысль ясной, трезвой, быстрой, гибкой…
Вагон резко раскачивало, за окнами тьма. В коридоре глухо прозвучали голоса, чиркнула зажигалка. Узнал голос товарища.
— Михаил Васильевич, где вы?
Зажгли свечу, пришла жена, сказала, что дочурка уже спит. Сколько суток осталось до Москвы, сколько затем до Харькова, на новый фронт? После ужина — ночь впереди — спутники Фрунзе, народ всё молодой, веселый и беззаветный, теснее сели в кружок. Говорили о Москве, о Крымском фронте. Потом кто-то замурлыкал песню и — пошло: дружно, слаженно, как уже не раз певали. Уже и колеса равномерно постукивали, будто отбивали такт, и паровоз гудел, будто тоже помогал:
Кончили, засмеялись… Фрунзе хорошо пел, звучно, ясно и глубоко. До конца выговаривал звонкие слова. От него потребовали:
— Соло! Михаил Васильевич, даешь соло!
Начал петь и дирижировать, показывая, чтобы поддержали, и снова получился хор. Но вот один, другой, третий, почти все замолчали, с удивлением прислушиваясь к чистому тенору Фрунзе. Он пел один, отвернувшись, глядя в темный угол под полкой, и допел до конца. Захлопали в ладоши.
— Еще!
Зазвенела шутливая развеселая — про то, как на поповом лугу мужик дугу потерял… Слушатели снова зашумели: «Еще, еще!» Но Фрунзе отмахнулся и ласковым своим грудным голосом сказал:
— Смотри ты как! Нашли еще одного Собинова.
Поезд мчался, ночь летела по просторам прекрасной России.
Два дня в Симферополе Матвей Обидный перевозил тюки с обмундированием. Базары пустые, хотя толчется множество лиц, гражданских и военных. Продают невесть что. Свободная торговля, но цены такие, что глаза лезут на лоб. Поесть в кофейне — сорок рублей, фунт мяса — сто сорок, сала — четыреста (от такого сала живот заболит). За десяток яиц дерут двести рублей. А соленая хамса, что семечки, по двадцать пять за фунтик — нарасхват.
Военщина и при Врангеле шалит.
У кого средств нет, тот грабит. Недалеко от Сиваша трое солдат застрелили крымского мужика, тоже подводчика, — ехал в бричке на паре, отпущенный домой помыться. Застрелили, тело бросили под крутой сивашский берег, бричку и лошадей погнали в Армянск, продали богатому хозяину. Взялись было судить бандитов. Но молодой корнет, их начальник, выдал им бумагу — с печатью! — эти, мол, солдаты, его подчиненные, ночью, когда был убит мужик, находились в казарме, спали. За эту печать корнет получил от солдат свою долю.
Взвод марковцев судили за насилие, грабеж и кровавый разбой.
В Симферополе, возле Литовских казарм, против сада Матвей видел, проезжая, знакомую картину: на тонкой веревке висит молодой парень в валяных сапогах. Подошвы валенок на четверть аршина не достают до земли. На животе — бумага с надписью: «За ограбление». Говорили, висит с утра. Родители парня, старики, сидели у ограды, устали плакать. Тут же белел приготовленный гроб. Ждали, когда власти разрешат вынуть из петли тело сына… Возле казармы собралась толпа. Иные знали повешенного, говорили, что не виноват. Спокойные, щелкали семечки. Шныряли мальчуганы. Должно быть, со всего города приходили своими глазами увидеть, на что способна врангелевская власть. Останавливались коляски и дрожки, люди смотрели с ужасом.