— Он, значит, оттуда, из Архомены?
— Нет, дома своего у него давно нет. Говорят, что родился во Фракии и бродит по всей Греции.
В уверенном речитативе беснующегося и правда угадывалась редкая власть. Он удерживал ее при себе, не стремился использовать на подчинение других, и тем его проповедь отличалась от вдохновенных небылиц Салмонея, немедленно увлекавшего невинные души. И вместе с тем речь Гиллариона завораживала, пожалуй, даже сильнее. А если он оставлял тебе время подумать, то только затем, чтобы ты ясно осознал: решившись следовать за ним, уже не сбросишь наваждение и не свернешь с пути, пока не достигнешь названной цели вполне. Нашел наконец свое место и Салмоней, который по сравнению с бездомным и нищим оборванцем казался благопристойным трезвым мужем. Он глубже других мог проникнуться смыслом видений вещуна и, в качестве посредника, устроить земные дела по его фантастическому плану.
Гилларион выпрямился, поднял лицо и несколько раз с силой провел по нему изуродованными руками.
— Не бойся, юноша, — обратился он вновь к одному Сизифу. — Их уж нет здесь более. Разлетелись каменные куклы. И не их страшиться следует. Всю кожу обдерешь, сюда к вам проталкиваясь, и нарастишь новую, и вновь слезет, и опять вырастет, и много раз, пока не станет жесткой мозолью, и тогда перестанешь помнить о белом цвете и безмолвии, а страшнее этого ничего не бывает.
— Пришла, пакостница? — произнес Салмоней, и все увидели Сидеро, давно уже понуро стоявшую в отдалении. — Возьми вон одеяло и ложись спать. А с завтрашнего дня чтобы ни слова о старом доме.
Людские обиды и даже жалобы на богов Сизифу приходилось слышать не так уж редко, но впервые он встречал настоящих бунтарей и отщепенцев, не только не смущаемых неслыханным кощунством чужеземца, а готовых вместе с ним презрительно плюнуть на незыблемый уклад неба и земли. Оторопь его прошла, он вдруг увидел в истинном свете это сборище взрослых детей и едва удержал улыбку.
Невероятно длинным оказался этот день его жизни, но завершался и он, так как на матово-черных небесах начали бледнеть звезды, а пламя догоравшего костра задувал утренний южный ветер Нот.
Те несколько дней, что продолжалась непрерывная работа, дали о себе знать, когда Артур, посидев еще некоторое время неподвижно, улегся на диван и вскоре обнаружил, что не может заснуть. Только тут он заметил яркий свет сквозь опущенные жалюзи и понял, что часы показывают день. Он погасил лампу и, стараясь не наступать на разлетевшиеся по полу листы, вышел на улицу. Замедлившее работу сознание вяло отмечало шевеление и звуки, но задержалось на неподвижной картине, свидетельствовавшей тем не менее о значительных переменах. Участок перед домом покрывала давно не стриженная, заползавшая на бетонную дорожку трава, в которой валялись несколько сухих сучьев; в неравномерно разросшихся кустах густо вились удушающие шнуры плюща; на тротуаре за забором лежали на боку пустые мусорные баки, которых не было ни у соседей, ни у дома напротив; и он не знал, сколько дней прошло с четверга, когда после заезда мусорщиков их следовало унести обратно к дому. Подобная неряшливость тут же оборачивалась запустением, будучи окружена аккуратными соседскими газонами, и всегда его удручала. Он с опаской прикинул, сколько времени понадобится, чтобы привести все в порядок, и ужаснулся — это был только передний двор, третья часть всего участка. Разумеется, не три-четыре дня сотворили этот хаос, но они отчетливо его проявили, а хозяин дома не мог даже сказать, когда он в последний раз становился за косилку или брал в руки садовые ножницы. Испугала же его мысль о том, что через неделю все придется проделывать снова. Было время, когда эти усилия доставляли ему удовольствие, потом просто не тяготили, сейчас они показались совершенно ненужной и вместе с тем настоятельной обязанностью. Артур впервые всерьез подумал, что, если дочь не захочет тут поселиться, дом надо продать. И в обоих случаях ему придется искать другое жилье.
Он вернулся в комнату, собрал листы, но складывать их по порядку не стал — перечитывать написанное он не собирался. Спать по-прежнему не хотелось, хотя голова была тяжелой и в заложенных ушах стоял негромкий, устойчивый звон. Единственный раз, когда он испытывал это ощущение, был связан с участием в школьном шахматном турнире. Ему было тогда лет двенадцать. Партия была последней, позиция его — очевидно выигрышной, но он никак не мог найти нужный и явно элементарный ход, чтобы задавить своими сгрудившимися фигурами оголенного короля противника. Безмолвное, ожесточенное нетерпение остальных участников турнира, столпившихся вокруг, плавило мозг. И когда он поставил все-таки мат, этот размягченный мозг не способен был ответить ни на какие ощущения, включая радость победы. Тяжесть в голове, звон в ушах и полная бесчувственность не покидали его до следующего утра. В соревнованиях он никогда больше не участвовал.