Выбрать главу

— Я сделаю все необходимое!

Кройцер и Труммер покинули отель с таким чувством, словно сумели нанести барону сокрушительное поражение.

Однако в ближайшие дни Тайтингеру довелось понять, что он совершенно не в состоянии «сделать все необходимое». Дело Шинагля-Труммера уже было передано судебному следователю — и выяснилось это, когда Тайтингер обратился к полицейскому врачу.

— Знаешь ли, — сказал доктор Стясный, — у нас, в полиции, всегда есть возможность что-нибудь предпринять. Мы, так сказать, делаем аборты, пресекая неприятные истории в самом зародыше. Но ты пришел слишком поздно! На столе у следователя «плод» зреет — медленно, но верно и неотвратимо. И тут уж ничего не попишешь. Разве что можно воспрепятствовать упоминанию твоего имени, прямому или косвенному. Этим я с удовольствием займусь: доктор Блюм, отвечающий за информацию, исходящую из зала суда, мой друг. И если даже о тебе пойдет речь в ходе процесса, в газеты это не попадет. Дорогой барон, это все, что я могу для тебя сделать.

Подполковник Калерги также счел, что дело безнадежно проиграно. Тайтингер все еще не вполне понимал, почему в полиции можно предпринять определенные шаги, а в суде нельзя.

— Судья, видишь ли, — наставительно начал Калерги, — это нечто совсем иное, нежели полицейский чиновник. Судьи среди прочих чиновников все равно что ангелы среди людей. Но тебя вся история касается лишь постольку, поскольку она может повредить судьбе твоего прошения в восстановлении на воинскую службу. Так что уезжай! На время! А я позабочусь, чтобы все шло хорошо.

Нет, Тайтингер не уехал. Удержала его от этого странная боязнь. Это был чуть ли не страх перед возможными угрызениями совести. Он уже начал чувствовать себя виноватым и неразрывно связанным с чужими судьбами и перипетиями этих судеб. Он понимал, что в нем произошли значительные изменения, хотя и не помнил точно, когда и с чего это началось. Может быть, в лавке Шинагля, в Зиверинге. А может быть, позднее, когда он навестил Мицци в тюрьме. Или даже только после отставки из армии. Теперь барону даже удавалось объяснить самому себе равнодушную веселость своих прошлых лет: он тогда просто ни о чем не догадывался. Теперь ему представлялось, будто он провел долгие годы, блуждая с завязанными глазами по краю бездонной пропасти, и не свалился в нее только потому, что ее не видел. Слишком поздно научился он ее видеть. И теперь обнаруживал повсюду малые и большие опасности. Бездумно совершенные поступки; безобидные идеи, столь же безобидно реализованные; легкомысленно брошенные фразы и пренебрежение правилами из одного только равнодушия, — все это чудовищно мстило теперь за себя. Давно уже мир не был так прост, как раньше; особенно усложнился он с тех пор, как Тайтингер снял военную форму. Давно уже люди перестали делиться в его глазах на три элементарные категории: «очаровательные», «безразличные» и «скучные», на смену им пришла четвертая: «неопознаваемые»! Какими легкими выглядели много лет назад милые отношения с милой Мицци: один из великого множества приятных эпизодов, столь же несущественных, как хороший бал, веселая прогулка верхом, приглашение на охоту, бутылка шампанского или двухнедельный отпуск. События, случавшиеся с ним, казались, когда они происходили, пестрыми, праздничными, отрывающимися от земли в парении. Можно было, так он ощущал это тогда, держать их на ниточке, как воздушные шары, — держать до тех пор, пока они доставляли радость. Потом же, когда они начинали надоедать, нитку можно было отпустить. Шары радостно взмывали вверх, какое-то время ты мог провожать их благодарным взглядом, а потом они, кто знает, лопались где-то там, в облаках. Но некоторые, как выяснилось, отнюдь не лопнули. Невидимо и коварно витали они долгие годы, вопреки всем природным законам. И вот теперь, отягощенные балластом, они принялись рушиться на голову бедному Тайтингеру.

Он больше не сопротивлялся бессмысленному чувству долга, ежедневно гнавшему его в Пратер с докладом Мицци, Кройцер и Труммеру о своих безрезультатных демаршах. Он ничего не мог поделать с мучительным сознанием собственной вины буквально во всем: в существовании Ксандля, в том, что он дал ему сто гульденов, в жестокости парня. Он упал — и он это прекрасно чувствовал — в глазах «народа», ибо эти трое и олицетворяли для него народ.

— Кабы знался я с такими шишками, как вы! — вздыхал Труммер.

— Надо быть смелее! — подстрекала Кройцер.

— Мой бедный мальчик! — причитала Мицци. Чуть что, она начинала плакать, быстро и враждебно. Не горе, а ненависть порождала эти слезы.

Все трое образовали единый фронт против Тайтингера. Даже он, не способный на такое чувство, как недоверие, — точно так же, как не способен он был, к примеру, побежать за конкой или наклониться, чтобы поднять с земли чужую вещь, лежащую у него на пути, — даже он изредка замечал быстрые и таинственные взгляды, которыми через его голову обменивались эти «выходцы из гущи народной». Иногда «народ» начинал выражаться напрямик. Например, и недвусмысленно, устами Магдалены Кройцер: