Выбрать главу

У меня не осталось от них никакого изображения, ничего, если не считать, от отца, кабинета, полного книг, зеркал и шпаг, от матери галереи, уставленной витринами с раковинами, шкафами с кружевами и вышивками, мозаичными столиками. Что же касается ключей от комнат умерших, то их тогда же бросили в глубокий источник в саду.

Этот сад, надо сказать, необычаен. Вы его сейчас увидите приблизительно таким, каким он был всегда. Очень высокие стены закрывают его с трех сторон и соединяют с домом. Он небольшой, квадратный; вдоль ограды идут аркады из старого букса, образуя в дальних углах две ниши, где стоят две статуи фавна, наступившего копытом на виноградную гроздь, и кентавра, копытом катящего кожаный мех. В центре находится бассейн, также четырехугольный, с краями из зеленоватого камня; в середине его, на цоколе, погруженном в воду, возвышается статуя нагого человека из зеленой бронзы, который словно внимательно прислушивается вокруг себя.

Так как в этом саду нет пи цветов, ни деревьев, в воду не падает ни мертвых листьев, ни лепестков; она блестит светлая, глубокая и черная; когда вы обходите кругом, вы видите отражение статуи, которая следует в бассейне за вами и как будто все время смотрит на вас, потому что у нее четыре одинаковых лица на четырех торсах, которые благодаря оптической выдумке, всегда кажутся одним лицом на одном торсе.

Я много блуждал по этому саду; солнце не попадает в него совсем; после дождя букс зеленеет и по нему ползут улитки; это место иногда было звонким и необычайно молчаливым; вода здесь отстаивалась, и не было привычного шума фонтана. Я проводил долгие часы, бродя между высокими стенами этого сада; расставшись с ним, чтобы вернуться в дом, я находил во всех залах все то же молчание.

В зимние месяцы я усаживался возле огня. От жара пламени, коробились переплеты старых книг и плавился воск печатей внизу пергаментов. Иногда я подымался и покидал свое уединение, чтобы взглянуть на шпаги и раковины, в комнатах, занятых ими. Я брал в руки какой-нибудь доспех или открывал одну из витрин.

Шпаги были тяжелые или легкие; вынув из ножен лезвие, светлое или острое, ровное или изогнутое, я долго стоял с оружием в руках, неподвижный, забывшийся в пылкой грезе.

Меня интересовали раковины; я осторожно взвешивал их хрупкость; среди них были коварные и внушающие доверие; некоторые сохраняли еще зерна песка; они были причудливы и красноречивы; я подносил их к уху и слушал шум моря, долго, бесконечно, до самого вечера. Казалось, что ропот приближался, нарастал и под конец оглушал меня, наполнял меня всего так, что однажды у меня явилось ощущение как бы волны, которая обволокла меня, потопила меня. Я уронил раковину, и она разбилась.

Я не возвращался более в галерею, также как забросил и кабинет шпаг из за зеркала, где, увидев себя однажды лицом к лицу, я инстинктивно скрестил оружие с самим собою.

С тех пор я реже спускался в сад и проводил дни у окон фасада, глядя на площадь.

Жители проходили по ней, даже не поднимая глаз на дом. Никто не стучался в дверь, зная, что она неумолимо заперта; только бродячие нищие да разносчики брались иногда за ее молоток. Эти торговцы продавали народные картинки, грубо раскрашенные, романические и жестокие, знаменитые приключения, жалостные драмы, целую жизнь... Они заставляли кованый молоток опускаться всей его тяжестью; удар разносился по дому; все мое уединение трепетало и в этом глухом гуле мне чудились влекущий стук лошадиных копыт, отъезд, галоп, пена на удилах, ветер в гриве...

Своей формой и своей необычайностью этот молоток был еще более замечателен, чем гулким призывом своего удара к некоей судьбе, от которой я уклонялся. Он изображал собою железный женский бюст, оканчивающийся завитками. Ее лицо выражало неистовую тоску, волосы были распущены, грудь задыхалась, горло сжималось, губы были искривлены; когда металл сотрясался, она корчилась в немом гневе и вся напрягалась в своей позе плененного бешенства.

Дни шли за днями; в одиночестве, в заточении у самого себя, я не отрывался от окна; прильнув лбом к стеклу, которое своей неподвижной прозрачностью отделяло меня от внешнего мира, я порою чувствовал, что стекло растопляется словно вода, и тогда слезы текли у меня по щекам; иногда также мне казалось, что стекло треснуло и раскололось как бы от удара камня, пущенного из пращи.

Однажды вечером после дня, в течение которого на площадь не заходили ни нищие, ни разносчики, и молоток не прозвучал ни разу, в ту минуту, когда я собирался покинуть окно, откуда я следил в сумерках за извивами летучей мыши, летавшей в небе, еще светлом, или почти задевавшей мостовую, как мертвый осенний лист, - этим вечером, в сумерки я увидел проходящую мимо женщину. Она посмотрела на меня.

Я пошел следом за ней, за ней, за ней! Ах, я еще сейчас слышу, вспоминая, стук двери, которую скатившись, как сумасшедший, с лестницы, я закрыл за собой. Мне показалось, что от удара дом обрушился навсегда, что не существовало более ничего, кроме этой путницы, которая идя пустынной улицей, обернулась и улыбнулась мне.

Ее взгляд был как клинок шпаги, ее голос, как глубокий шум морской раковины. Иногда она слегка смеялась. Ее нагая красота была статуей любви; ее тело казалось подымающимся из вечной зари. Мы переезжали из города в город; вместе с нею я бродил в пшеничных полях; я купался в ледяных озерах и в теплых реках. Бывали сильные грозы, которые раздирали небо молнией, как если бы ее волосы, раскаленные и насыщенные серой, волновали скопление туч и вызывали их взрыв.

В ее улыбке была вся красота весны. Она меня обжигала объятием лета и разъедала ржавчиной осени.

Чрез нее я познал всю сладость и все страдания. Она была песней моих уст, морщиной моего лба, раной моей груди, она была моей жизнью.

Мы бывали в притонах, где краснота вина в стаканах предвещала пролитие крови. Желание бушевало вокруг нас. Однажды ночью, при свете факелов, перед сидящими за столом собутыльниками, я поцеловал ее в рот. Шпаги сверкнули; совершилось убийство. Убийца усеял ее лицо мушками, и она смеялась, стоя, в кровавом кокетстве этого жестокого убора.

Гнев проник в мою душу; угрюмый и неистовый, он заставил побледнеть мое лицемерие и побагроветь мою грубую страсть.

Я оттащил ее за волосы! Какой был сильный дождь в эту ночь! Это было у позеленевшего болота, возле желтых тростников, под серым небом. Мы наполовину увязли в тине, в которую покатились. Пахло гниющим тростником, мохом, водой... Дождь смыл с наших лиц грязь наших объятий, но когда мы вернулись в дом, грязные отпечатки наших ног следовали за нами, словно жабы шли позади нас.

Был праздник золота и радости! Она танцевала до рассвета; тонкая ткань прилипала к ее потным грудям. Всем своим телом она рухнула, задыхающаяся, разгоряченная; она билась о плиты, совсем пьяная, и так как я ее любил, я ударил ее по лицу.

Потом мы жили на берегу реки. Она возделывала маленький садик, где росли розы и шпажник; она была нежна как счастье.

Я шел следом за ней, я опять шел следом за ней переулками чужеземного города в тот вечер, когда она пугливо скользила вдоль стен. Я подстерег ее измену. Уже держа в руке потаенный ключ и стоя ногой на прелюбодейном пороге, она, заметив меня, обернулась так внезапно, что плащ ее расстегнулся и открыл ее грудь. Она прислонилась к двери, наглая и вызывающая, выпустив когти; я схватил ее за горло, теплое от сладострастия. Мы молчали; ее тело скорчилось; она задыхалась, ее глаза расширились, рот искривился и смочился розоватой слюной. Изредка она вздрагивала. Ноготь ее босой ноги царапал камень. Когда я почувствовал, что она мертва, я, не переставая ее душить, поцеловал в кровавые губы.

Я выпустил ее; с минуту она продолжала стоять, потом опустилась. Складки ее плаща покрыли ее, и она стала серой массой, откуда выступала бледная рука, с раскрытыми пальцами в маленькой лужице крови.