Я не чувствовал страха, а боли научился глушить «дозами». Страх — это в прошлом. Я давно, наверно с того злополучного сентябрьского дня, когда отказался от операции, готовился именно к такому исходу. Осталось лишь безразличие — надоело всё. В конце концов, все сдохнем раньше или позже — какая разница, в двадцать пять или в семьдесят? Я не жадный до цифр — пусть двадцать пять. Все дороги ведут в Никуда, куда бы ни вели — в небеса ли, в ад. Ничего ведь нет в этом мире, одна только видимость, за которой не выход из пещеры, а лишь пустота.
Я плелся мимо остановки. Под бетонным козырьком женщина в рыжей шубке выговаривала насупившемуся мальчику лет шести, видимо сыну:
— Вов, если еще раз увижу, что сосульки ешь, будешь дома сидеть, никаких прогулок, ясно? Или ангину заработать хочешь?
Я остановился и вяло усмехнулся:
— Слушай, Вова, маму. Она правильно говорит.
Женщина удивленно воззрилась, но я ничуть не смутился.
— Береги здоровье смолоду, Вова! Оно очень понадобится в гробу — только там понимаешь его истинную цену!
Я захохотал и поковылял дальше. Ангина! Меня разбирал смех. Не кушай, Вова, сосульки! Не пей, не кури, здоровье береги! Как говорится, было бы здоровье, остальное будет. А что будет? Здоровеньким помрешь? Черви «спасибо» за мясцо аппетитное скажут? Нет уж, увольте! В гробу я видел ваше здоровье! Кормить я их не буду — пусть давятся костями! Я зло сплюнул. И на «круговорот веществ» ваш и «вечность природы» молиться тоже не собираюсь! Сами радуйтесь, что будете жить вечно — …как частичка червя!
Я поднял голову. По-прежнему сыпало снегом — белой тоской, и тоскливо чавкала под ногами кашица. Я рассмеялся. Зачем рождаться, если всё равно умрешь? Зачем умирать, если уже родился? Разве не глупо? И зачем тогда всё это? Это небо? Этот город, люди? Кто их выдумал и для чего? И я не понимал, а только смеялся. Смех распирал изнутри, — прислонившись к столбу, я смеялся, не в силах совладать с собой. Ведь глупо всё и бессмысленно! Прохожие испуганно шарахались, но мне было не до них. Это был странный смех: сухой, судорожный, рвавшийся помимо воли, и я не мог ничего поделать, не мог остановиться. И только когда порыв ветра, колючий и резкий, швырнул в лицо пригоршню снега, я очнулся. Я утерся, а потом меня вырвало желчью. И плохо помню, как добрался домой…
…Я застывшим взглядом смотрел в окно — снег всё сыпал и сыпал, но сегодня не таял — похолодало. И, взглянув затем на мать, вздохнул.
— Ладно, давай завтракать, мам.
Но завтракала только она, а я лишь пытался — и аппетита не было, и мучила тошнота. Сидели молча — разговаривать было не о чем.
После завтрака мать пошла в аптеку, а я остался дома — из института я давно уволился, аспирантуру бросил.
Вскоре вновь появились боли — пока не столь мучительные, сколь нудные и тягостные. И снова вырвало. Угрюмо дотащившись до комнаты и не зажигая света, я с нескрываемым отвращением ко всему упал в кресло и вытянул ноги. Господи, когда же всё кончится?! Но затем наконец-то начала действовать утренняя «доза». И я задышал реже, бесшумными толчками в груди билось сердце, веки отяжелели, вокруг сгустилась тьма. Где я?…
…Я сидел перед костром, у озера, а вокруг тихо вальяжничала летняя ночь. Отраженным безмолвием застыла в вышине луна, и рябила амальгамой на воде, а поблекшие звезды скромно жались по небесным углам, но я видел только пламя — разве огонь не чудо? Красноватые блики менялись, прыгали, играли зыбкими тенями на руках, земле, прибрежных валунах, и казалось, что за их игрой можно наблюдать вечно — ничто не повторялось, всё колыхалось, сплеталось, и каждый раз по-новому. Разве можно не любить то, что неповторимо?