Выбрать главу

И они цвели, и они летали — пыльцой и пухом, — то были самые сладостные моменты. Он забывал тогда обо всём; весь мир, весь смысл его заключался теперь в зреющих сережках, их соцветиях и завязи, только в них и — в полете! Взмывала пыльца, и он ощущал себя почти божеством, вездесущим духом, носившимся над безвидной и пустой землей, жаждущей творящей мощи. И он осенял собой, и благословлял — плодитесь и разлетайтесь!

И они плодились, и они разлетались — пухом, белым, легким, невесомым, — и знали: где-то зашумят рощи, их поросль и продолжение рода, и не прервется их линия жизни никогда. Так было каждую весну.

Но и в иную пору они не расставались. Они слышали и слушали друг друга ежечасно, шурша листвой, качая и поскрипывая ветвями, и со временем научились различать в этом шуме, их безмолвном языке, мельчайшие оттенки мыслей, настроений, переживаний. Вздрогнет Полина веткой — встрепенется и Поль: что-то случилось? А в ответ лишь смущенно-успокаивающий шелест: всё хорошо, просто жучка-надоеду сбросила…

Они могли разговаривать так днями и ночами, — безыскусные беседы их текли неспешно, без оглядки на время, — куда им торопиться? И беседовали обо всём, что окружало или занимало: жаркое ли будет лето? куда улетают осенью грачи? как цветут люди? И так же, сутками, могли и молчать, если говорить было не о чем, но и в молчании не оставляла тихая радость от близости другого. Знал он — она здесь, рядом, и всегда будет рядом. Ведь связала их сама земля, на которой стоят, соками которой питаются, — и в просветленном молчании лишь крепнет та нитка-паутина, что натянулась меж ними с той весны. Знала и она — он не покинет, и этого было достаточно для ее нехитрого тополиного счастья.

А тем временем выросли, «зацвели» и Колька с Олькой. И слышали тополя, как смеялись, шептались, целовались те по вечерам на скамейке.

— Пойдешь за меня?

— Коля-Коля, Николай, сиди дома, не гуляй!

— Я всерьез!

— Петух или курица?

— Я тебе щас покажу «курицу»!

Раздается возня и заливистый смех Ольки.

А в начале лета огласила улицу гармонь и крики «Горько!» И до рассвета не смолкали радостно-хмельные голоса в соседских дворах, и лились песни, и мочились под забором пьяные гости.

Но «цвести» пришлось недолго: через пару недель пронеслось над селом одно только слово — война! И другие полились песни из репродуктора у школы, и огласили улицы плач и бабьи причитания. Августовским утром заголосили и Настасья с Олькой.

— Коля, Коленька!

— Сынок!

— Не боись, мамань, мы до Берлину — и сразу домой! Оль, слезу-то утри! Чай, не на похоронах еще! Присмотри за ними, бать.

— Присмотрю. Возвращайся только скорей!

— Куды ж я денусь? Вернусь!

Но не вернулся. Через месяц угрюмо подкатил к палисаднику велосипед почтальона, хлопнула калитка и — вскрик. И тихие рыданья.

— Коля, Коленька!

— Сынок!

Потом ушел и также не вернулся Григорий.

А когда пожелтела листва, война коснулась и тополей. Холодным хмурым днем потянулись через село, с заката на восход, хриплые усталые голоса и густые запахи — пороха, пота, махорки. Чавкала грязь под кирзачами, скрипели подводы, фыркали лошади, кто-то зло матерился, а затем загудело небо, словно тысячи пчел разом поднялись в воздух. Загудело, зажужжало, засвистело, и содрогнулась земля — от взрывов и криков. И грохнуло рядом — в соседнем дворе, опалив Поля горячей волной, после которой что-то с шумом повалилось оземь.

Уже лязгали на околице гусеницы, остервенело брехали собаки, и маршевыми колоннами входили другие голоса и запахи — чужие! Но Поль словно оглох — для него вокруг звенела тишина, он ничего не слышал. Где Полина? Почему так тихо? И, оглушенный, он мучительно вслушивался — не зашелестит ли за забором листва? Листва же шелестела, но шелестела всё слабее, и под конец только ветер теребил крону, лежавшую на земле. А у забора торчал обломок ствола.