Выбрать главу

И снега снова затянулись молчанием.

3

Одна Секунда

Но безмолвие давно висело под покровом ночи мира; оно невозмутимо, ибо знает свой Час. И люди живут, не зная, что есть Час и секунда, где все подсчитано и выверено. Секунды проходят, как кричащая трясогузка.

И вот, там, в Морском крае, вскрикнула чайка. Юнга, живущий у Моря и любящий приключения, как все моряки, решил отплыть к Великой Реке - но он даже не знал этого, или еще не знал. Ибо уже давно, возможно, в течение веков, вещи вибрируют внутри, затем они невнятно прорываются наружу, не зная почему или каким путем, по случаю испущенного крика, по случаю повеявшего ветерка; знать бы, что происходит в эту секунду и какой крик веков она пронзает, или какой старый неизвестный человек вдруг оказывается в биении иноземного сердца, в другом краю, как если бы все сходилось и пересекалось под одним и тем же небом и так похожими широтами одного и того же человека отсюда или оттуда. И много ли людей в это верят? Поистине, приподняв один маленький камешек, можно найти всю вселенную.

4

Жан-Идиот

В этой бухте также прошли годы. Парусники изменили свою форму, прошли каравеллы и шхуны, затем суда для ловли тунца, как и суда для ловли омаров, затем старые плоскодонки, но матросы всегда оставались одинаковыми, и перламутровый свет октября наполнял сны некоторых людей. - Меня называют Бигарно*, но это меня не волнует. Так и шел наш малыш, который был достаточно большим, уж поверьте мне, по набережной Сент-Брэнэ, в сопровождении своего пса Ника - сокращенно от имени Коперника, великого бретонца, который открыл, что земля не находится в центре вселенной, за что и был проклят нашей Святой Матерью Церковью. Но, боже мой, что же не находится в центре вселенной? Даже маленькая чайка во взмахе крыла и пателла** в своей раковине... Он шел, держа весло на плече, а нос - по ветру. - Норд-вест, Ник, держим курс на Тайлефер. Ник встряхнул головой и ткнулся носом в рыболовные сети, которые сушились на пристани. Между прочим, это дедушка Людовик построил эту пристань, другой великий бретонец (который не проектировал Эйфелеву башню, для чего надобно иметь инженерный диплом), но которой поднял якорь с одной миловидной бретонкой, бросив свою безутешную бабушку - такова жизнь. (Боже, упаси их души.) Душа ли это жизни, или душа смерти - сие неизвестно, но ветер был попутным, а море - спокойным, что как раз и нужно для того, чтобы плыть на Тайлефер или Бель-Иль*, такой прекрасный, самый прекрасный из всех островов. И вот вам, на краю пристани (как раз то, что нужно) - Жан-Идиот, лучший друг Бигарно, после его собаки. Еще бы! Жан был идиотом самого прелестного типа после или, скорее, перед несчетным количеством не-идиотов, которые "шли туда, не зная куда" - такова жизнь. (Боже, упаси их души, или Дьявол... в конце концов, никогда не известно.) Жан стоял там, как штык, с кепкой, сбитой на затылок и рыжей челкой, а его голубые глаза, как бездонное море, смотрели на вас... с изумлением... как если бы никогда такого не видели - Жан на все смотрел с изумлением, как в первый раз в жизни, и в его глазах была какая-то отрада, как если бы он видел перед собой саму Деву Марию и не верил бы своим глазам. - Эй, Жан! Привет, браток! Попутный ветер, легкий бриз. - Гхо, гхо... Гхо. Это все, что он мог сказать, потому что он был также немым (вероятно, от изумления, с момента рождения на этой планете). Однако, он не был пьян, благо что он признавал мюскаде** среди всех прелестей этого мира, примечая всех молодцов, которые угощали его и сами хорошо веселились. - Эй, Жан! Глоточек мюскаде? - Гхо, гхо... Гхо. Непонятно, что забавляло тех молодцов, но Жан заставлял их смеяться так, как первый раз в жизни. Конечно, Жан ежедневно отхлебывал мюскаде (возможно, даже несколько раз за день), как если бы в мире не было большей доброты, благо что отец его был неизвестен. Так что было непонятно - то ли он вечно пьяный, то ли идиот, ни откуда он вышел, ни кем благословлен, ибо кому еще не выпадет знать своих прародителей? (Увы, у него не было никакой родни.) Впрочем, поговаривали, что он был сыном Марии, потому что Марии есть везде - такова жизнь. Но сам Бигарно вовсе не верил, что Жан - идиот. Однако Жан не казался идиотом, а был самым настоящим идиотом, но его идиотизм был воистину Мудростью первого человека в мире, который раскрыл свои совершенно круглые глаза на это Чудо - а все не-идиоты видели только огонь, или логарифмы, или проделки Хорошего Бога в особом месте, либо плохих Дьяволов везде понемногу. Рожденный от неизвестного отца в неизвестном мире... счастливчик! Но иногда он подмигивал краешком глаза, правого глаза, и делал это исключительно для Бигарно и только для него одного, как если бы он все понимал - и это "все"-там было таким же изумленным или изумляющим, как глаза Жана и первая великая волна мира. И он не казался изумленным, он ДЕЙСТВИТЕЛЬНО был изумлен, как если бы Небо вдруг свалилось ему на голову, как если бы это было "в первый раз"... Он проходил перед Мэрией и видел господина Мэра, разряженного (еще бы! моряк в отставке), и его трехцветную перевязь, и было "Гхо, гхо...", к чему этот вымысел? Он видел, как проходит Тристан, Приходской Священник, весь облаченный в черное с шапочкой на голове (боже мой, это не забавно), со своим хором мальчиков, цедивших латынь сквозь зубы, направляясь с урной к кладбищу - "Гхо, гхо...", к чему все эти фокусы? Этого нет! Либо есть в первый и последний раз, и он встряхивал своей рыжей челкой с видом неверующего человека. И Бигарно, с веслом на плече и носом по ветру, спрашивал себя иногда... - Скажи мне, Жан, сплю ли я? - Гхо, гхо... И он слегка подмигнул правым глазом. Однако же, дул хороший бриз, он неослабно дул точно на норд-вест. Возможно, это была единственно настоящая вещь во всем этом. Бриз вился как маленький смех морского простора, он переливался капельками как Розетка* после своего купания - он был прекрасен, поверьте мне. И, затем, этот запах морских водорослей под пеной утеса. - Скажи мне, Жан... И Бигарно застыл с немым вопросом - он не знал, что спросить! Но было что-то, что стоило спросить. Был один вопрос, возможно, как вопрос первого Идиота, который только что появился и еще не был человеком, или не знал, что ему делать во всем этом. - Скажи мне, Жан... почему? Почему, что? Чайка вскрикнула на краю пристани. И Жан посмотрел на Бигарно, как если бы никогда не видел подобного чуда. Но слабенький норд-вест дул по-прежнему, и Коперник принялся лаять на вселенную.

5

Бигарно-Улитка

Он прошел к краю пристани, где был привязан его челнок, бывший полностью белым до того дня, как в порыве протеста (против чего, неизвестно), он выкрасил его черным гудроном от утлегаря до заднего борта, включая руль. Но грот* оставался голубым, как и фок**, полоскавшийся на ветру. Маяк стоял на своем месте, и все так же пенились скалы в фарватере. Бигарно также оставался сами собой. Когда он был на земле, в нем всегда что-то бушевало - мои "тайфуны", как он говорил - а затем эти тайфуны растворялись в смехе, как только он проплывал мимо маяка с маленькой красной шапочкой (красный цвет = опасность). Еще бы! Бигарно любил опасность, он любил шторм, он любил ветер, он любил неизведанное - а также запах жимолости на тропинках Семафора. Но вечером он должен был возвращаться на землю, и это было досадно - либо заходить в порт, и это было началом другой досады... которая не была морской. Едва он приставал к берегу, как слышался поток изысканной брани на хорошем французском, даже бретонском: gasht, maloru; "Вот Бигарно вернулся", - говорили рыбаки. Чем же он был так недоволен? Материком, самим собой? Жизнью? Жизнь, что в ней хорошего, кроме простора и бурунов, которые привлекали всегда, даже когда они портили форштевень и крутили на месте; шторм - это привлекательно, это надо было преодолевать - пре-о-до-ле-вать, этот пароль нравился Бигарно. А на земле, что преодолевать? Ничего не меняется, соблазнительные улыбки, слишком соблазнительные, которые кончались в неизвестно какой постели, откуда поднимаешься с жаждой мюскаде, как если бы была грандиозная прорва жажды. Жан Бернес (так звали нашего Идиота) был тогда классным братком. С ним все было понятно. А затем молчание простора, мертвый штиль, когда маленький клапот мягко плещется по курсу, как если бы жизнь бесконечно уходила в голубизну. Маленькая спокойная секунда, которая покачивалась, как пена на зыби. И, к тому же, эта жажда плыть еще дальше, как если бы существовало чудесное "далеко"... которое всегда обманывало, чтобы заманить вас еще дальше - и что будет в конце всего этого? Однако Жан-Бигарно вовсе не хотел конца! "Конец" всегда подразумевал начало. Тогда Бигарно начинал скрежетать зубами, как плохо смазанный ролик. И снова возникал немой и непонятный вопрос. Он мог бы славненько потонуть в мюскаде или, лучше, в необъятном просторе, раз и навсегда - отчего, стало быть, ему хотеть топиться? Его мать, Лизетта (Мария-Луиза по паспорту - "Мария-Луиза-молчаливая", как прозвали ее прародители) была твердой бретонкой, готовой ко всем невзгодам, даже с полдюжиной детей, которых ей наделал отец-христианин, а вовсе не распутник. С этой стороны все было прочно и надежно, это было даже солидное пристанище для Бигарно, но было так много других сторон... неизведанных - эта чертова генеалогия, восходящая до каких пор? Поэтому он злился и брал курс на простор. Каждый день он распускал большой парус и маленький фок, полоскавшийся на ветру, но все это повторялось каж-дый-день и было хорошо знакомо, как дно гавани, а простор не имел дна, право! Бигарно же хотел коснуться дна, которое не имело дна! Он был совершенно безрассудным и невыносимым. Он очень хотел найти порт, который не имел бы пристани - с тем же успехом он мог бы поискать порт в открытой Атлантике или в неведомых Гесперидах. И иногда он спрашивал себя: не лучше ли ему утонуть? Без причины. Без причины. Он был в отчаянии... из-за чего? И в то же время он был как великая надежда. Надежда на что? Странно, прибиваемый к берегу мусор имеет зеленый цвет. Жизнь, она была странным приключением в идиотизме, который должен был иметь смысл - это как смерть, которая вечно хотела жить, чтобы бежать, и как жизнь, которая вечно испытывает жажду умереть или бежать в вечность. Вы мне говорите, что в этом есть смысл? Гхо, гхо... Но он не хотел возвращаться в свой порт, это было ясно и определенно, даже если бы это причинило боль доброй матери Луизетте. И он снялся с якоря в последний раз.