Выбрать главу

Палач опять поднес раскаленную полосу. Стараясь не смотреть, Орик все-таки видел, как он дымится и сыплет мелкие искорки.

Опять железо зашипело, въедаясь в мясо. Орик услыхал, что он стонет глухо, сквозь стиснутые зубы, и, попытавшись собрать всю силу воли и сделаться равнодушным к страданиям, повис на веревках, ослабляя мускулы, стараясь ни о чем не думать.

Новое огненное прикосновение опять заставило его рвануться и привело в такое, бешенство, что, уже не сдерживая себя, он закричал, повернув голову к судье, осыпая его бешеными проклятиями. Веревки глубоко врезались в раздувшееся, покрытое кроваво-синими рубцами тело; широко раскрытые, прыгающие глаза, перекошенный болью и ненавистью рот обратили лицо в страшную маску и невольно заставили судью сделать шаг назад. Орик рванулся, снова откинулся и стукнулся головой о столб.

Его ударили чем-то тяжелым и стали хлестать плетью. Он продолжал кричать, не успевая выговаривать путавшихся и перегонявших друг друга слов, извиваясь от ударов и каленого железа, но уже не чувствуя боли.

Ему казалось, что он сейчас вырвется, выскочит из самого себя и полетит. Мгновениями его пронизывало острое, необыкновенно приятное чувство. Он переставал сознавать себя, но с необычайной отчетливостью видел залитый ярким солнцем двор, вымощенный камнем, сероватые стены тюрьмы, отблески света на медных частях вооружения воинов, дрожащие на ярко-синем фоне неба темно-зеленые листья и немигавшие глаза судьи. Ему казалось даже, что он видит свое привязанное к столбу, напряженное и изуродованное тело и как будто не сам воспринимает боль от раскаленного железа, сломанных костей и ударов плети.

Потом несколькими большими толчками, как будто отрываясь от сердца, это чувство упало, исчезло, и Орик потерял сознание.

Его привели в себя, обливая холодной водой. Судья уже сидел на своем месте; переводчик еще раз приступил к допросу, но ничего не добился. Тогда он объявил, что Орика отведут в тюрьму и, если он не пожелает говорить, — уморят голодом.

Орика отвязали, сделали перевязку и, придерживая под руки, потащили вниз.

Оставшись в своей подземной камере, он лег на пол и опять перестал чувствовать себя. Казалось, что он весь обратился в сплошную боль, разнообразную, все возраставшую и ширившуюся. Смерть нисколько не пугала его. Он очень хотел бы умереть, но как это сделать, не знал.

Он стал думать. Можно было бы с разбегу удариться головой об стену, но он чувствовал, что для этого у него не хватит силы, — ведь он не мог даже стоять. Никакого оружия у него не было. Задушить себя невозможно. Тогда он попробовал перегрызть себе жилы на руках, зная, что через них может выйти вся кровь, и наступит смерть.

Но все возраставшее головокружение и слабость сковали его. Он закачался на бесконечных волнах и погрузился в забытье.

VIII

Просыпаясь, Орик долго всматривался в темноту, чувствовал сырость. Ему казалось в первое мгновение, что он спит где-то на берегу Борисфена. Потом он вглядывался в пробуждавшееся вместе с ним чувство тоскливого ожидания и тревоги, ощущал жгучую боль во всем теле и начинал понимать, что находится в Херсонесе, в подземной тюрьме, осужденный на голодную смерть. Он делал движение, пытаясь встать, но от этого боль возрастала, становилась непомерной, и он опять оставался лежать. В голове возникали неясные, никогда не приходившие раньше мучительно-тревожные мысли. Он то старался разобраться в них, то отгонял от себя, начинал думать о степи, о быстром беге дикого табуна лошадей, о свежем и резком ветре, несущемся навстречу, треплющем волосы и раздувающем одежду.

Казалось непонятным, что все это существует, что царь Октомасада, окруженный воинами, пирует или занимается охотой на туров; что Гнур сидит у шатра, греется на ярком солнце, обтачивает стрелы или чинит сеть; Опоя ткет пестрый ковер, поет, ходит где-нибудь по широкой степи, около стад. Степь — желтая, красная, воздух прозрачен и осеннее солнце ярко... Конечно, Опоя вспоминает о нем; отец и товарищи ждут его возвращения. Могут ли они знать, что он медленно умирает здесь?..