— Отверните голову в сторону! Не дышите на меня!
Расскажите, что с вами случилось?
После моего рассказа он повернулся к Бочковской и проговорил:
— Как по книге шпарит! Прочитал, наверно, где-нибудь.
Затем, приказав раздеться, он с видимой брезгливостью подошел ко мне, снова повторил приказ «не дышать на него» и приложил стетоскоп к моему телу. Потом велел одеваться и уходить.
По его направлению у меня взяли анализы. Некоторое время спустя я случайно прочел его диагноз на одной из бумаг: «Стенокардия покоя». Терапевт выписал мне какое-то лекарство, но рекомендации об отмене тизерцина он не дал. Конечно, лекарство, выписанное таким врачом, я глотать не стал и выплевывал его обычным способом. Но Муравьев забеспокоился. Он запросил у своих родственников не очередную посылку и стал усиленно подкармливать меня.
Год прошел у меня в кошмарном тизерциновом сне. На прогулки я не ходил. Книг и газет не читал. Даже с Муравьевым виделся не часто. Дни и ночи я непрерывно спал. В этом вязком, липком, отвратительном искусственном сне иногда были сновидения. Лучше всего их назвать кошмарами. Чаще всего мне снился один и тот же кошмар. Он начинался всегда одинаково, а дальше я «додумывал» его и все хотел перенести дальнейшее желательное развитие событий на мой умственный видеоэкран, но это у меня никогда не получалось.
Начинался сон всегда с того, что я или плыл, или шел на теплоходе за границу. Даже иногда я видел острова, мимо которых проплывал. Но дальше, хотя я и думал во сне о том, что пришло время воспользоваться удобным случаем для побега, на деле у меня всегда не получалось. Мои руки и ноги переставали слушаться меня и я прилипал к месту, как муха к клейкой бумаге, в тот момент, когда можно было совершить побег.
Другой типичный сон заключался в том, что я шел по улице, одетый лишь в одну коротенькую, как у ребятишек рубашку. Мне было очень стыдно, я пытался натянуть эту рубашку вниз, но она была очень короткая и у меня ничего не получалось.
— Очень плохой сон, — сказал мне о нем Петр Михайлович, когда я однажды рассказал ему.
— Хорошо, если видишь себя во сне красиво, тепло и добротно одетым. А твой сон — очень плохой!
По мере того, как тизерцин проникал в мой организм и все больше и больше отравлял его, сны стали принимать абстрактный вид. Теперь я уже видел чаще всего какие-то цветовые гаммы. Причем я понимал, что смысл сна состоял не в цвете, а совсем в другом. Цветовые полосы были закручены подобно спирали и чем ближе к центру спирали, тем эти полосы были уже. Смысл сна и моя задача во сне якобы состояла в том, чтобы лучше присмотреться к этим спиралям и найти заключительную точку. Но чем больше я всматривался, тем большее количество новых более тонких цветовых полос я обнаруживал, но никак не мог увидеть заключительную точку. Когда меня будили на очередной укол, на оправку или на прием пищи, я просыпался с ощущением неудовлетворенности и лишь потом вспоминал, откуда это ощущение — от нелепого фантастического и неприятного сна.
Наконец, в начале осени 1973 года уколы мне отменили и вновь назначили таблетки. Я опять стал эти таблетки оставлять во рту, а позднее — выплевывать.
Чтобы посмотреть, как подействовали на меня пытки, я был снова вызван к врачам.
— Как вам помогает тизерцин? — первым делом спросила Бочковская, выглядывая из-за большой вазы живых цветов, стоящей на ее письменном столе.
— Отчего, собственно, он может мне помочь?
— Как отчего? — фальшиво рассмеялась она. — От сумасшествия.
— Вы лучше других знаете, что я психически здоров. Украинская экспертиза признала меня совершенно здоровым человеком, вменяемым.
— Какой же вы вменяемый, если после разрыва с женой думали о самоубийстве? — злобно засмеялась
Бочковская.
— В таком случае, почти все коммунистические идеологи тоже невменяемы. Я хочу напомнить, что Маяковский, Фадеев и Орджоникидзе покончили самоубийством, а Горький — пытался покончить самоубийством.
— Когда вы об этом узнали?
— Давно знаю.
— Я все хочу спросить вас. Вот вы говорите, что давно знали о многих отрицательных качествах коммунистов. Зачем же вы вступали в партию?
— Я вступил в партию не по своему желанию.
— А как же?
— В добровольно-принудительном порядке.
— Что это такое? Федор Викторович! — обратилась она к майору Халявину тоном капризной девочки. — Вот вы — парторг больницы. Скажите, вы принимаете кого-нибудь в партию в «добровольно-принудительном порядке»?
Халявин гневно выпрямился на своем стуле, сделал очень возмущенное лицо, пожевал губами, прокашлялся…. но не нашелся, что сказать.
— Нет, такого никогда не бывает, — наконец, проговорил он.
Гора родила мышь! Все его видимое и наигранное возмущение вылилось в маленькие бесцветные слова.
— Расскажите, Юрий Александрович, подробнее, я не понимаю! — потребовала Бочковская.
— Тут все яснее ясного, — ответил я. — В военно-морском училище я был отличником. Однажды вызывает меня замполит, кладет передо мной лист бумаги и говорит: «мы вам доверяем и считаем вас достойным. Пишите заявление в партию!» Если бы я не написал, то прямым ходом попал бы в концлагерь. А в 23 года идти в концлагерь мне было рано!
— Да, жаль мне вас, Юрий Александрович! — вдруг заявила Бочковская. — Не поддаетесь вы лечению! Вы уже много приняли лекарств. Больше, чем другие больные. А сдвигов в лечении не намечается! Вы говорите и думаете по-старому. А нам надо не только, чтобы вы начали говорить другое, а чтобы уверовали в другое. Нам надо,
чтобы вы полюбили то, что раньше ненавидели и возненавидели то, что раньше любили. Надо, чтобы у нас изменилась личность. Пока личность ваша не изменится — мы не выпишем вас из спецбольницы.
Последние слова Бочковская произнесла трогательным голосом, почти что со слезой в голосе и также «жалеючи» отпустила меня.
А я шел в камеру и вспоминал Орвелла: «С вами произойдет нечто такое, от чего вы не оправитесь и через 1000 лет! — сказал КГБ-шник из романа Орвелла „1984“ своей жертве. — Мы не просто уничтожаем людей, мы их сперва переделываем».
Живые советские палачи, а не книжные герои, говорили мне то же самое…
Если бы не моя глубокая вера в Бога, если бы не слово, которое я дал сам себе: «пока мысленно не решу всех намеченных проблем, — о свободе и мечтать не буду!» — я бы конечно был раздавлен этой адской коммунистической машиной.
Стоял сентябрь 1973 года. Строительство нового тюремного корпуса было в полном разгаре. Теперь уже не нужно было смотреть из окна рабочей камеры, чтобы увидеть, что делалось на строительной площадке. Даже с прогулочного дворика было хорошо видно, что строители заканчивали третий этаж здания. Бригада была вновь пополнена до 50-ти человек и все они непрерывно копошились, черные от загара и мокрые от пота. Теперь кирпичи и раствор нужно было поднимать вручную на большую высоту и этим было занято много людей. Каменщики превратились в своего рода элиту, ибо далеко не каждый мог выполнять эту работу. Урядов все время мелькал на разных участках работы: мерил стены отвесом, сверялся по чертежам, кого-то учил, кого-то убеждал. Тут же был и Прусс, окруженный надзирателями. Сидоров говорил мне, что Прусс большую часть своего рабочего времени проводил на площадке.
По мере того, как строители приобретали опыт, сфера их деятельности расширялась. Командир полка, охранявшего спецбольницу, узнал о бесплатной рабочей силе и попросил Прусса прислать ему рабочих, чтобы произвести ремонт казарм. Прусс послал. Едва был закончен ремонт казарм, группу рабочих послали перестраивать одно из помещений старого корпуса. В этой группе оказался мой друг Николай Ведров.
— Вы не представляете себе, что я обнаружил! — воскликнул он, едва возвратясь вечером в камеру. — Оказывается, камеры, которые мы сегодня ремонтировали, еще недавно занимала сверхсекретная бактериологическая лаборатория! В ней работало много научных сотрудников и три ПРОФЕССОРА! Очевидно они работали в области бактериологического оружия.