Выбрать главу

Холуев в будке оказалось, как и прошлый раз, двое. Наше появление для них явилось полной неожиданностью. Во всяком случае никакой опасности для себя изнутри здания они, поди, предполагать не могли. Каждый из них получил по одной пуле, и бесславно сложил голову во имя интересов своих хозяев. Быть может, они были в общежитии премилыми людьми, рожали детей, несли в дом каждую косточку, брошенную с барского стола… Впрочем, следовало же им понимать, что, коль, посредством своего раболепия, решился смешать собственную корысть с господской, то, может статься, и ответ придется держать сообща. Во всяком случае, хотели они того или безвольно плыли по течению судьбины, свои подарки от жизни они уже получили.

Я было, собирался рвануть к выходу, но Святослав задержался в будке охранников еще ненадолго. Ровно настолько, чтобы вытащить из магнитофонов кассеты, на которые писались доносы видеокамер.

И вновь размытый потоками утреннего света до ощущения акварельного рисунка ленивый воскресный город. Мы не спеша вышли из стекляшки-парадного и так же шаг за шаг пустились по все еще малолюдному, вышитому солнечными лучами, розовому плиточному тротуару. И как удивительно не совпадали чувства мои с теми, которые навязывала сходным обстоятельствам социальная пропаганда. Вся эта неоглядная обслуга теперешних либо давно околевших именитых тунеядцев со всех сторон, — из книг, газет, телевидения, всяких продажных искусств и общественного мнения, — изначала тщилась заверить меня, что нет поступка недопустимее, чем убрать с дороги вредоносного индивида. (Если сами эти захребетники не учредят организованное побоище во имя, разумеется, пополнения собственной бездонной мошны.) Женоподобные кликуши взахлеб заливались о том, что любую личность, способную на поступок, ожидает океан терзаний, который в конце концов и обязан ее поглотить. «Может быть, еще не пришел час?» — размышлял я, проплывая мимо золотистого стекла витрин одного из филистерских святилищ. Ведь ничуть не бывало! Как никогда я ощущал замечательное взаимопонимание и обоюдную поддержку всего внешнего и тех законов, которые помещались внутри моего сознания. «И как же назвали бы теперь меня те кадровые истерички? — продолжал я задавать себе вопросы, невольно щурясь от проникающего в глаз солнца. — Маньяком? Террористом?» Я взглядывал дорогой на моего спутника, но ни одна из мрачных масок не шла его открытому и целеустремленному южнорусскому лицу.

Еще какое-то время мы гуляли с Вятичевым по городу, заворачивали в кофейни и даже заглянули на какую-то фотовыставку, что могло бы показаться верхом легкомыслия. Однако, ничто не подсказывало нам иных действий, и плыли мы, влекомые течением времени, не замечая его.

День еще сверкал во всю свою мощь, когда ноги наконец принесли меня к родным пенатам. Вятичева уже не было со мной, но особое светозарное ощущение того воистину многозначительного дня не собиралось покидать меня ни на минуту. В доме, как всегда, владычествовал зеленоватый сумрак. И первое, что я сделал, переступив порог и сбросив с себя куртку… Я прошел в ту комнату, где который год безнадежно дремал под сенью нездешней бессмертной листвы мой старый мольберт. Не без труда я содрал с него цепкие пряди пестрых бразильских марант и колючих эуфорбий, вытащил на середину комнаты. Я достал ящик с почти окаменевшими тюбиками красок, кисти с жесткой заскорузлой щетиной, палитру, мастихины и прочий инструмент, смотревшийся, натурально, археологической находкой. Я так торопился, точно вот сейчас могла произойти какая-то катастрофическая случайность, способная оборвать мою, пусть назначенную, но все-таки жизнь. И тогда тот порыв чувств, те мысли, которые взращивались годами земных страданий, не найдут своего предметного воплощения, и значит кому-то (всего скорее, одному единственному человеку), блуждающему сегодня или годами позже в том же дольнем лабиринте, придется наново расчищать мною уже понятый участок пути.

Я стал за мольберт. Белый загрунтованный холст с насмешливым ожиданием воззрился на меня. Он обещал… ВСЕ. Он уже одобрял любое мое действие, он с готовностью принимал любое движение моей души, обескураживая широтой эвентуальных воплощений.

Уже были размочены в пинене кисти, уже было разлито по керамическим плошкам густое льняное масло… Уже на палитре были сделаны первые смеси, для которых мне потребовалось не более десятка красок. Верные — охра, сиена, английская красная, умбра, зеленая земля, ультрамарин… (О, я уже давно водил только поверхностную дружбу с желтыми кадмиями всех градаций, розовыми и фиолетовыми краплаками.) Но нет… Я подходил к холсту и отходил от него, — да только трепетный язычок угольного карандаша все не решался коснуться безмерного белого поля. Я огляделся. Зеленый сумрак по-прежнему владел пространством.