Василь понял: идут к нему.
Еще можно было убежать, огородами успеть пробраться к реке и лесу, но с минуты на минуту придет Степан…
Василь вытащил из кармана трут, начал лихорадочно высекать огонь. Трут закоптился. Раздувая, Василь подложил его под сено, достал из-под доски пистолет и спрыгнул в снег. И ушел бы. Ушел бы, если бы соседка, полицаева жена, злыдень-баба, не закричала:
— Вот он, паразит несчастный, коммунистов сын, ловите его, господа немцы хорошие!.. — И вдруг, заметив продырявленную огнем крышу, завизжала по-поросячьи: — И-и-и, пожар, люди добрые!..
Эсэсовец спустил с поводка собаку. Василь спиной ощутил опасность и повернулся. Овчарка неслась бесшумными прыжками, чуть наклонив к следу острую морду. Василь прострелил ее на последнем прыжке. В тот же миг около его головы просвистели две пули. И быстрее пуль пронеслась мысль, что, раз уйти невозможно, нужно притвориться убитым. Василь видел, как безвольно оседают убитые, и расслабил тело. К нему, подбирая полы шинели, бежал эсэсовец.
— Теперь будешь знать, гад, сколько стоит песня!.. — прошептал Василь и выстрелил в упор.
Эсэсовец схватился за живот и лег около собаки. Рядом хлопнул еще выстрел. Василь задохнулся от боли.
ПОСЛЕ ОТДЫХА
После короткого отдыха рота нагоняла фронт. Шли по проселочной, неправдоподобно тихой дороге. В черные воронки от бомб осыпались зерна из переспелых колосьев. Со стороны едва доносились скрежет и вздохи большака.
Показалось село.
Подошли ближе и увидали, что хоть и село это, а домов нет, одни уголья кучами, а из куч голо и страшно торчат закоптелые русские печи.
С огородов выбежала тощая коровенка с колокольцем на шее — колоколец был черен от копоти. Коровенка стояла и печально смотрела на людей. Чья-то рука потрепала ее по теплой морде, и коровенка долго трусила за ротой. Потом остановилась, расставив несильные ноги, недоумевающе мыкнула, и припустила обратно к сгоревшей деревне. Колокольчик побрякал глухо и умолк.
Потом была еще такая же мертвая деревня, и еще такая же. И оттого, что солдаты шли тут не с боем, а вроде как смотрели со стороны, черное горе этих деревень цепляло их за сердце больше обычного, и тоска разоренной и неухоженной земли тугим комом оседала в груди. И вспоминали они свои такие же деревни, свои крытые соломой избы, свои ждущие мужицкой ласки поля. И впивались в винтовки задубелые солдатские пальцы, металось мрачное нетерпение в глазах — скорее, скорее туда, где свистят и хлопают пули, где вспахивают землю тупорылые снаряды, скорее лицом к лицу с врагом.
На повороте к большаку сиплый голос сержанта Егорова возвестил смятенно:
— Товарищ командир… Ребенок в хлебах!
Рота остановилась.
Слева от дороги полегшие колосья раздвинулись, на мгновение мелькнуло чумазое личико. И тут же змеей заколебалась по верху рожь: кто-то невидимый убегал в глубь поля.
— Эй-эй!.. — закричал Егоров, вступая в хлеба. — Да ты стой, куды утекаешь? Стой, говорю, вертай обратно… Иди, иди сюда!
Змеи по верху больше не было. Во ржи остановились и слушали.
— Подь, говорю, сюда, — с сердитой лаской уговаривал Егоров. — Слышь, что ли?
— Слышу, — тоненько ответило поле.
— Ну, и давай сюда!
Рожь и раз, и другой качнулась к роте и снова замерла.
— А може — вы немцы? — остерегся тоненький голосок.
— Та ни же! — придвинулся к Егорову седоусый Потапенко. — Ни, доню, я вкраинець… Русские мы!
Рожь заколыхалась и выпустила девочку в рваном платьишке. Было девчушке лет пять.
— Чья ты? — присел перед ней на корточки Потапенко.
— Была мамкина, — ответила девочка, разглядывая его усы. — А теперь ничья. Это у тебя что?
— Усы.
— Усы-и!.. — восхищенно протянула девочка.
— Где же твоя мамка? — спросил Егоров.
— Там, — показала рукой девочка, — в овраге лежит.
— Зачем же она в овраге? — тихо спросил Потапенко.
— Немцы застрелили. А вороны глаза поклевали, — сказала девочка, трогая ладошкой Потапенков ус.
Потапенко поднял ее на руки. Рота двинулась дальше.
— Звать-то тебя как? — расспрашивал Потапенко.
— Маша.
Из конца роты донеслось:
— И у меня дочку Машей зовут…
— И у меня, — сказал Егоров. — Потапенко, дай я девочку понесу.