Выбрать главу

Звенело зноем лето. Пруд, откуда брали воду, пересох, приходилось ходить километра за полтора, к Дальним ямам. Они были окружены буйным переплетением кустов, вода в них была прозрачна, темна, и когда ее застывшую гладь разбивало ведро, по ней во все стороны разбегались водяные блошки и длинноногие пауки-водомеры. Манефа направилась к маленькой яме за картофельным полем, до которой вряд ли добрались сегодня соседки. Она шла медленно, ведра мелодично позванивали на коромысле. Усталые ноги отдыхали в вечерней прохладе травы, и огромное солнце впереди тоже, казалось, спешило улечься в прохладные травы, и звенели по сторонам кузнечики, откуда-то пахло мятой, воздух светился прозрачным золотом, и совсем не хотелось останавливаться, а идти бы и идти, пока не скроется за травой малиновое солнце.

Манефа вздохнула и сняла с коромысла ведра. Брызнули в стороны, будто ими выстрелили, водомерки.

— Дай попить, сестрица.

Манефа быстро выпрямилась.

Гимнастерка, солдатский мешок за плечом, босые ноги в пыли. И смутно знакомое лицо. Не наш. Из Починка, деревушки подальше. Кому-то счастье этой ночью. Протянула ведро:

— Пей…

Смотрела в чужое лицо, на глубокие, как борозды в поле, складки у рта, на седину в светлых волосах и большие руки, охватившие ведро. И хотелось ей плакать от счастья, что вот он, чужой ей человек, жив и сегодня войдет в свой дом. Она смотрела на него и догадывалась, что он оттягивает эту минуту встречи с домом. Он столько думал о том, как пройдет по этой поросшей травой дороге, и столько раз смерть была около, и столько смертей он видел, что поверить происходящему почти невозможно. И она пожалела его за все это — за его долгую разлуку с семьей и за все то страшное, что видели глаза его.

Он пил, вода проливалась на грудь, скатывалась с гимнастерки на пыльные ноги, а он все пил, и потому, что он так долго и жадно пил, ей опять стало жалко его. А когда он напился и остатки воды вылил на свои ноги, она подняла другое ведро и тоже вылила ему на ноги.

Он замигал, улыбнулся как-то неуверенно, и от этого лицо его стало странно растерянным, и она с болью догадалась, как давно он не улыбался.

Потом в глазах его возник вопрос, а в себе она ощутила ответное движение, и оба они, вместе и молча, пошли в сторону картофельного поля.

Тихо таял малиновый вечер. Утробно орали лягушки у ямы, дружно пилили кузнечики, сухо и остро пахло землей. Между резными листьями картофеля теплилось истонченное вечернее небо, сквозь него уже просвечивала темнота ночи.

Она еще ощущает прикосновение его шероховатой ладони — уходя, погладил ее по голове, в утешение и благодарность. И слабо удивляется: пережив столько, не сказали ни одного слова. Она чуть улыбается этой странности и закрывает глаза. В теле гул крови и гул земли.

С той поры Манефа как на крыльях летала. Работала так, что и двое не угнались бы, и была сущим кладом для председателя — шла, куда бы ни послали.

— Манефа, свинарник чистить!

— Отчего ж не почистить!..

И день за днем из узких окошек свинарника льются такие звонкие песни, что несколько девчат приходят к председателю:

— С Манефкой хотим работать.

Председатель рад-радешенек, а еще через несколько дней и вовсе глазам не верит: девки наскоблили в овраге мела и белят свинарник снаружи.

— Манефа, пастух заболел, коров пасти некому.

— Можно и коров пасти!

И пасет. Да так пасет, что то ли от песен ее, то ли оттого, что не ленится поискать свежие места для пастьбы, заметно поднимаются удои.

— Шла бы к нам дояркой, — зовут на ферме.

— Могу и дояркой, — говорит Манефа. Только на утро председатель кричит ей:

— Манефа, навоз возить!

— Иду, Осип Петрович.

А соседушка Лизавета приглядывается к ней все пристальнее и наконец не выдерживает:

— Девка, аль женишка нашла?

— Моих женихов гитлеры поубивали, Лизавета Анисимовна.

У соседки округляются глаза:

— Аль правда? Без мужа родить хочешь?

— А чего мне без пользы сохнуть? — спокойно возразила Манефа.

Ах, страсти! Сколько поднялось на деревне пересудов! По древней привычке своей бабоньки осуждающе поджимали губы, а девки отплевывались: позор! А ночами и те, и другие изнывали в беспредельной тоске по ребенку. Наедине с Манефой допытывались: