— Да что ты, Скопушка? — заговорила она. — Да зачем ты так?..
— Ты прости меня, Оленька, — такое имя само на ум пришло, именно «Оленька», а не «Сашенька», я знал, что так будет правильно. — Прости за то, что хулу на тебя возводил, когда Васятка наш к Господу отправился.
— Да ведь прав ты был, Скопушка, — упавшим голосом произнесла она. — Во всём прав, в каждом слове, каждом упрёке. Не уберегла я сыночка нашего.
— Прав или нет, а словами и упрёками своими только хуже сделал, — ответил я. — И уехал зря. Мы ведь друг другу клялись на венчании, что будем рядом всегда. А пришла беда, я за ворота. Нельзя было так. Прости меня, Оленька.
Я продолжал целовать её руки. Она вдруг высвободилась, и принялась гладить мою голову и лицо. Прижалась ко мне мокрым от слёз лицом.
— Живой ты, настоящий, Скопушка, — шептала она. — Слава Господу. Слава… Слава…
Я обнимал её, и так и замерли мы — она на лавке, а я на коленях рядом. Сколько простояли даже не знаю. А после как будто кто-то толкнул меня под руку. Подхватил я Александру на руки и понёс в свои палаты.
И там на той самой кровати, застланной медвежьей шкурой было у нас стыдное да стеснительное. И не важно было какой день сегодня — постный или скоромный. Хотя отчего стыдное, если с законной супругой на ложе в своём доме. Нет в этом ничего стыдного.
Вот тогда я почувствовал себя живым по-настоящему.
Глава седьмая
На Можай
Не знаю уж откуда пошло выражение «загнать за Можай» — не так уж далеко он от Москвы. Но это так мне казалось, когда я жил во времена хороших дорог и машин, которые легко делают по трассе сотню, а то и больше километров в час. Когда ехать приходится верхом, расстояние ощущается совсем иначе.
Я покинул свою усадьбу в Белом городе, попрощавшись с женой и матерью. Людей им оставил немного, только чтобы хватило от воров оборониться, а на деле просто на воротах стоять для вида. Если царь решит взять мою семью в заложники, чего от него вполне можно ожидать, то и все мои дворяне его не остановят. Пришлёт сотню стрельцов, и коли придётся они возьмут усадьбу на копьё. Не хватит мне людей, чтобы с царём воевать, да и не собираюсь.
Жену я обнял крепко, прижал на мгновение её голову к груди. С матушкой, конечно, был более сдержан, но она, как женщина старшая, могла позволить себе поцеловать меня. В лоб. А после поплакать на людях, а вот Александра сможет уронить слезу по мне, когда окажется одна в своей горнице. Приличия не позволяли ей плакать на глазах у дворян и тем более челяди.
В третий раз ехал я по Москве. И всё ещё это был для меня город чужой. Узкий, тесный. Дышать здесь и то тяжело. Мы миновали стену Белого города, и углубились в Земляной. Город посадских людей, торговцев победнее, мастеровых и прочего люда, кому не нашлось места в лучших частях Москвы. Здесь оказалось куда грязнее, но, правда, всё равно чище, чем в кино показывают. Мостовой считай не было, разве кто от крыльца выложит деревянных плах да чурбачков вдоль фасада дома. Но это только в домах поприличней. Люди уступали моей кавалькаде дорогу, жались к стенам и заборам, чтобы ненароком не оказаться сбитым крепкой лошадиной грудью. А как мы проезжали, многие принимались ругаться и грозить кулаками «разъездившимся боярам». Грязь летела из-пол копыт во все стороны, пачкая тех, кому не повезло оказаться на нашем пути.
У ворот нас встретили московские стрельцы. Однако остановить меня не решились. Кто ж станет удерживать в воротах воеводу? Меня с поклоном пропустили. Впереди лежала дорога на юго-запад, к Можайску.
Ехали размеренной рысью. Коней не гнали, но и шагом пускали редко, только чтобы передышку дать. Скакали, конечно, не монгольским манером — с парой заводных лошадей. Не было смысла в такой гонке, да и коней лишних у меня на подворье не было. Хорошо ещё, что все дворяне, сопровождавшие меня, с послужильцами своих имели. Безлошадных я, собственно, и оставил в московской усадьбе. Но даже таким аллюром я доберусь до Можайска лишь к полуночи, а ехать по ночной дороге опасно. Можно и на шишей каких нарваться — им-то наплевать, что князь-воевода едет Отечество спасать. Навалятся гурьбой, и поминай как звали.
Слово шиши само собой всплыло в памяти, нарисовав обросшего бородой человека в несусветных лохмотьях с дубиной в руке и самодельным кистенём-мачугой за поясом. Поясом, конечно же, служил кусок верёвки. Один такой нам не страшен, да и не полезет он в одиночку на вооружённый отряд даже ночью, если не самоубийца. Вот ватага человек в пятнадцать-двадцать — уже представляет серьёзную угрозу. Тем более что объявлять о нападении они, само собой, не станут, и ринутся в атаку из ближайших кустов. Тут даже заряженные пистолеты и сабли могут не спасти.