Выбрать главу

Няня моя…

Няня Куня.

Кролик проскакивает в ногах: игрушка-забава, пушистое умиление, шелковая шкурка…

Кролика съели, наигравшись.

Кошка проходит, опоенная валерианкой. Сытая и наглая, как мясник в гастрономе.

Черепаха. Хомяки-тушканчики. Мышки-альбиносы…

Дамочка субтильная в букольках, в розовом пеньюарчике-размахайчике, с горничной по пятам, чирикая по-французски, пролетает коридором в облаке духов-пудры-помады: эт-то еще что за штучка?!

С других, видно, с докоммунальных времен.

У квартиры своя память. Да еще у лифта.

Катал лифт дамочку на верхние этажи, усаживал на плюшевый диванчик, отражал в восхищенных зеркалах, касался надушенной спинки деревянными панелями благородных сортов, посвистывал лихачом…

Сгинуло.

Тени бегут по коридору.

Тени спешат к телефону.

Тени в гостях у теней.

Жизнь проходит неслышно, на кошачьих лапках. Не успел загадать желание, а ее уже нет.

Тени детей, стариков, тараканов…

… а вчера, под самое утро, приснилась мне аптека на Никитской, сломанная много лет назад, и дочка-первоклассница, которой у меня никогда не было. Она стояла на чистой асфальтовой прогалине, в пальто, в вязаной шапочке, и задумчиво глядела, как прыгали через веревочку ее подружки.

Для меня весна — это Никитский бульвар, дом с колоннами, крылечко под балконом о две ступеньки, просыхающий с зимы асфальт.

Прыгалки. Классики. Мамы с колясками на приступочке. Ленивое блаженство. Ожидание добра, тепла, света после долгих холодов…

Проснулся растревоженный. Задумчивый. Притихший. День целый болело сердце.

Никто за нас не станет жить.

И не проси…

* * *

…а в комнате, за затворенной дверью, за зашторенными окнами, так и осталось без видимых перемен.

Под крышей. На последнем этаже. С видом на бульвар…

Будто вышли из комнаты на время, но скоро вернутся, отворят форточку, проветрят, станут опять жить.

Подрагивают стекла в огромных рамах.

Тюль топорщится, запыленный.

Бульвар бормочет за окном невнятными голосами, будто извиняется за все.

— Знаешь, — говорит он, — я бы чего-нибудь поел.

— Ешь, — говорит она. — Открывай холодильник и ешь.

Старенький, безотказный «Газоаппарат».

Котлетка. Два помидора. Овощной суп на завтра в стеклянной баночке. Конфитюр. Маслины на розетке. Оставшийся с обеда салат. Зеленый лучок в банке из-под майонеза, нарезанный про запас.

— Я не хочу этого, — говорит он.

— Иди в ресторан, — говорит она.

Две рюмки водки он выпивал когда-то.

С мороза. Перед обедом. Воротившись с работы.

Две рюмки водки из граненого графинчика с притертой пробкой, где плавала лимонная корка.

Отобедав, закуривал папиросу.

Одну за целый день…

Две рюмки водки ему разрешались на старости. Две полные, до краев, рюмки на всяких там именинах-праздниках. Больше ему не давали. Больше и сам не брал.

Две рюмки, перед которыми оживлялся в предвкушении.

С которых — задремывал…

— Сделать тебе яичницу? — спрашивает она.

— Не хочу яичницу.

— Сварить тебе яичко?

Тогда он обиженно садится за стол и ест хлеб с маслинами. Огромные куски мягкого белого батона и мелкие, черные маслины, сморщенные, как пальцы у прачки-негритянки. Любовь к маслинам у него с Одессы.

Косточки он кладет на клеенку…

— Тебе это вредно, — говорит она.

И отворачивается, чтобы не видеть.

Тогда он ест хлеб с конфитюром.

Огромные куски мягкого белого батона, густо обмазанные по краям.

— Надо послушать погоду на завтра, — говорит он.

— До завтра надо еще дожить, — говорит она.

Может, дети забредут к вечеру?..

На Палашевском рынке, посреди возбужденной толпы, стоит роскошный грузин в модной кепке и торгует первыми мимозами.

Вокруг прилавка бушуют страсти, мужчины лезут через головы в просыпающемся раз в году рыцарском усердии, а грузин возвышается над всеми, сытый и бархатистый, пришельцем с удачливой планеты.

Оказывается, я тоже пихаюсь локтями…

Он выдергивает из чемодана сплюснутую веточку, встряхивает, оправляет, выкликивает, не задумываясь, орлиным клекотом:

— Три рубля… Пять… Восэм…