Похороните меня в Востряково!..
Мы привезли сюда обе урны, в такси, в черной хозяйственной сумке, — сначала его, а через год и ее, — и замуровали навечно под плитой.
Время идет, но ощущение вины перед ними все еще не проходит, и не пройдет, наверное, уже никогда…
Давид Маркиш
Панка
Самолет летел, но как бы и не двигался вовсе, как бы висел, и только тень его, скользившая по белому облачному полю, указывала направление его полета: вперед. И ровно ревели моторы, и самолет неторопливо, если судить по его тени, такой игрушечной, огибал планету. Самолет словно бы тащил, вез за веревочку собственную тень по белой траве облаков.
Вот, думал Элиша, пусто глядя в овальное оконце, вот я лечу уже столько-то там часов, и треть мира я, пожалуй, уже пролетел; еще две трети, и круг замкнется без всякого шума и эффекта… Это все-таки удивительно: в сущности, я могу свалиться на землю вместе с этим железным ящиком — все зависит от случайности. Ведь это совершенно неестественно: тяжелейший сундук, набитый людьми, висит себе посреди неба. И никто из двухсот пятидесяти запертых в нем людей об этом, кажется, не задумывается — ни дети, ни взрослые, никто. Пассажиры междугороднего автобуса с большим интересом глядят в окно, чем они. Огибать планету — это привычней, чем ехать верхом на лошади. Лошадь, посади ее в самолет, наверно, нервничала бы — а людям плевать. Они бы и плюнули, пожалуй, на облака, если б только окошки открывались. Хорошо, что не открываются.
Самолет накренился, вошел в тучу. Внизу, под тучей, был Лондон.
Сюда, на юг Англии, в маленький курортный городок слетелись постигать классическое оксфордское произношение молодые люди со всех концов света. Элиша чувствовал себя среди них как старый хрен посреди травяной лужайки. Непогода стояла на дворе, под белокаменным бугром сосредоточенно пыхтело и барахталось море — холодное, зеленовато-серое, цвета мундира североевропейских армий. Дождик то накрапывал, то припускал вовсю, но это не мешало Элише: он еще был наполнен, налит беспощадным израильским солнцем, оно еще не высочилось из его пор и мстительно клокотало в нем на северной чужбине.
Али, семнадцатилетний крепыш с отменными зубами, не знавшими никотина, с волосатыми мощными запястьями, прилетел сюда из Абу-Даби.
— Я из Абу-Даби, — сказал он Элише, случайно знакомясь. — Но я не араб. Я перс. Абу-Даби — это Персия. Весь залив — это Персия. Да и Багдад тоже.
Парни и девки стояли и сидели рядом с ними в школьном буфете — немцы и сирийцы, шведы, французы и саудовцы. Легко завязываются знакомства в первый школьный день, в чужом краю, хорошо приспособленном для жизни.
— Вот они все, — Али повел вокруг себя широким подбородком, — хотят идти вечером в пивную, и не знают, в какую. А Хомейни сказал: «Не пить!» — и я не пью. И все. Легко и просто.
Али сообщил это громким голосом, и европейцы поглядели на него, а потом отвели свои голубые глаза и призадумались. Что значит «Хомейни сказал»? Какое ему, собственно, до этого дело? Да и кто он такой, в конце концов, этот страшный старик с немигающими глазами?.. Нелегко, нет, нелегко переварить европейскому желудку прописные азиатские истины. Нелегко, но — можно.
И Али с победной улыбкой, с высоты своего роста глядел по сторонам. Возможно, он станет со временем персидским министром, Али из Абу-Даби, или сядет за руль начиненного взрывчаткой грузовика…
— Мой брат, — сказал Али, не переставая улыбаться, — пилот боевого вертолета. Он воюет в Ираке.
Стоило лететь за тридевять земель, над облаками, чтобы сделать это сообщение в буфете английской школы.
А Али наклонился к Элише и добавил шепотом:
— Это израильтяне научили его летать. При шахе.
— Ну да, — сказал Элиша и похлопал Али по медному плечу. — Понятно.
— Авиация — великая вещь, — доверительно продолжал Али. — Без авиации ничего нельзя сделать.
Неясно было, чего же нельзя сделать без авиации: захватить залив, или только Багдад, или прилететь сюда, в английскую школу.
Девицы, жуя бутерброды и кекс, нет-нет да и поглядывали на плечистого Али с сахарными зубами и каменным подбородком. Не одна из них, пожалуй, согласилась бы повиснуть, любопытства ради, на его воловьей шее. Но он никого не выделял из общеевропейской массы.
А панка появилась потом — во время поездки в Чайную деревню.
Еще до последней большой войны люди этой деревни — английские мужики и бабы — сеяли пшеницу и ячмень, сажали картошку и выхаживали малину и крыжовник в редкие ясные дни северного лета. Пили они чай и цикориевый кофе, и местный самогон, надо думать, мимо рта не проносили. И никто из них не предполагал, что в скором времени забросят они свои земляные занятия и станут в один прекрасный день украшением туристских проспектов и справочников — Чайной деревней. Произошло это не потому, что чай здесь лучше или хуже, чем в других местах, — чай он и есть чай, — а по той, скорее всего, причине, что милая эта деревенька расположена у города под боком и возить туда туристов не составляет труда: проехали лесок, конскую лужайку и поле для игры в гольф — и вот уже Чайная деревня. С тем же успехом можно было бы переключить ее на кофейный разлив — бывшие мужики с бабами кипятили бы воду в старинных семейных горшках и сыпали бы туда жменю-другую кофейной крупы. Да еще посадили бы какую-нибудь древнюю бабку под стеклянный колпак на всеобщее обозрение — вертеть ручную мельницу, молоть кофейные зерна. Туристам бы это очень понравилось. А какие сувенирные открытки можно было бы напечатать с такой замечательной бабкой!.. Но кто-то почему-то решил: чай. Как будто не на картофельных грядках ковырялся всю жизнь местный народ, а на чайных плантациях, вместе со слонами.