Выбрать главу

Утром пришел «русский» преподаватель керамики и долго пил чай с Аней, пока Кравец не проснулся. Преподаватель был молодой, внимательно слушал, коричневый глаз его на Аню сильно блестел. «Что случилось? — сказала Аня, — папе так нравилось».

«Видите ли, ваш отец, я его из всех выделил, — я, вообще, в пяти местах работаю — человек одаренный». — «Вы правда так думаете?» — спросила Аня, вспомнив кривые бока папиного искусства. «Исключительно одаренный человек, как говорят критики из Бронкса, с прорывом в космос», — сказал преподаватель. «В космос возможно, а суп не налить», — сказала практичная Аня. «Прекратите думать о супе и читать газеты, девушка», — сказал преподаватель и погладил бороду. Он был родом из Ленинграда со всеми вытекающими отсюда последствиями. «Я учу язык по газетам, а суп варю папе, сама не ем», — жалобно пояснила Аня. «Отчего же, супчик похлебать в вашем возрасте полезно, не помешает, — сказал преподаватель и оглядел Аню не без одобрения. Он смягчился. — Я позволил себе указать вашему отцу, и он обиделся. Да я сам такой, ну что поделать. Меня озаботил его подход к линии, а он воспринял это как личное оскорбление».

Преподаватель откинулся на стуле, закурил и, прищурившись, поглядел в окно, где на синем утреннем небе двигалась почти невидимая стрелка самолета, оставляя позади себя белоснежную линию пройденного пути. «А как вы, Аня…» — начал было преподаватель, но здесь зашел заспанный Кравец и выгнал преподавателя из дома. При этом Кравец бурчал ошеломленному бородачу: «Нечего, понимаешь, трендеть. Концепция. Идите с Богом, вы мне не должны ничего, клюм», — и запер за ним входную дверь.

На переезд Кравец внимания не обратил. Весь мир был для него компактным филиалом России. В разговорах он не нуждался. С кем говорить? О чем?

Вот он все время помнил, как прочитал в какой-то книге еще в Ленинграде, что умирать надо просветленным, очищенным от всего, почти святым и главное — вовремя. «Что значит вовремя?» — спрашивал Кравец себя. В стакане остывала водка. По телевизору крутили кино…И из-за речки, из-за сарая, из-за холма, из праздничной толпы выступала вперед выпуклыми бедрами высокая негритянская баба, затягивая низко и сильно начало блюзовой мелодии и расходясь, расходясь, набирая ритм, устремлялась вперед по деревенской дороге в желтом сияющем платье, надетом на голое тело, да и платье было лишним, и за нею уже двигались, попрыгивая, музыканты, как на шарнирах, с галстуками всех цветов и оттенков, и за музыкантами уже толпа, танцующая и поющая на ходу. Женщина эта шла мириться к папе-моралисту, и моралист, конечно, помирился с дочерью почти немедленно. Они обнялись и заплакали. На зеленой лужайке возле реки начались танцы.

Кравец чокнулся с молодым негром, который держал в руке бутылку виски, и выпил. Затем Кравец, как бы на закуску, переключил канал. В соседней державе, почти дружеском королевстве, полненький, усатый акын пел песню под аккомпанемент скрипичной группы и трех подвывающих девиц, тоже не худых. «Знакомая семитская мелодия», — удовлетворенно подумал Кравец.

Затем пришел багаж, и Кравец неожиданно быстро и ладно его перевез, все организовал сам и по дороге даже продал шоферу мотоцикл «Ява» за две тысячи долларов. «Главное, что пианино на месте, — возбужденно сказал он, хищно глядя на инструмент у стены, который не пострадал в пути, только чуть поблек. — Деньги положи в банк или еще куда, дочь». — «Я так хотела поездить, папа». — «Потому и продал», — отрезал Кравец.

Теперь он каждый день часами играл гаммы. Туда и обратно. Часами. Изредка соседка сверху тихо, но настойчиво стучала в пол древком от метелки, и Кравец делал перерыв. Скорость его игры соответствовала ритму его пульсирующего сознания. Скажем, утреннее возбуждение всегда сопровождалось мощью и напором — от звуков дрожало не только фортепьяно, но и блочные стены и каменный пол. Днем он становился спокойнее, а к вечеру стихал совсем. Ля, си, тик, тик, и звук исходил в покой. В сон и тишину.

А сны ему снились странные, осязаемые. Шел дождь, Кравец сильно намокал, огненная фигура, вроде ангел, кто же еще, спускал с облака веревочную лестницу, лицо ангела было непроницаемо, и по этой лестнице довольно складно сновал Кравец вверх и вниз, без устали, не зная покоя, что-то разыскивал. По этой же лестнице поднялась жена Кравеца, не оглянулась, ангел подал ей светящуюся руку, и Роза взошла на облако и скрылась. Кравец просыпался, как бы продолжая движение, и, попив чайку, устремлялся к фортепьяно на вечный бой. Аня заносила перед уходом тарелку с едой и, подняв плечи, скрывалась — звуки были мощные, неостановимые, к тому же позванивала их люстра с хрусталиками, в книжных чешских полках дрожали в пазах раздвижные стеклянные дверки, подпрыгивал немецкий столик на колесиках — семейство Кравец получило багаж и с Божьей помощью обставилось. В паузах слышно было, как в кухне напевал и бормотал радиоприемник, включавшийся Аней по пробуждении. На лестнице гавкал соседский пес рыжей масти и хороших кровей, откликавшийся на кличку Рекс, Аксель и Такаченко. Про эту собаку Кравец однажды сказал с уважением, после того, как Рекс, он же Аксель и он же Такаченко, пропустил его в дом без скандала: «Смотри, головка какая маленькая, а сколько туда всего напихано: и умный, и страстный, и разбирает, что хорошо, а что плохо».