Выбрать главу

— А который уже год ордынщина?! — вздыхает брат Иван.

В этом же году и новый слух пошел по всему краю, что ожидается поправка законов Речи Посполитой — их экзекуция, то есть строгое исполнение. Зародился тот слух в Быдгоще, а слышен уже и в Полоцке с его шляхетскими требованиями сейма справедливости. Брат Иван никакой справедливости для своего положения от всего этого не ждет, потому что он давно уже видит, какую цель преследуют бояре полоцкие, да и вся шляхта: ограничить, побольше ограничить привилегии мещан, сколько можно противодействовать конкуренции мещан со шляхтой, которая познала уже вкус денег, сама торговать жаждет и никому в том деле споспешествовать не желает. Вон в прошлом году добились-таки шляхтюки, что местич-бургомистр судить их не будет, что бы кто из них ни натворил в Полоцке. Судьей у них, видишь ли, должен быть тоже только шляхтюк-староста!

Из подобных разговоров Франтишек все больше и больше понимал, что так ему необходимые пенязи и злотые у него просто из-под рук либо выгребает казна, либо перехватывает шляхта, либо уничтожают пожары. Перебирали братья в своих беседах чуть не все имена полоцкие — Глебовичей, Телиничей, Корсаковичей, Радковичей, Селяв. Что нового у них? По-прежнему над Уллой и Ушачей пасут их волов и коней. Но есть и перемены у них — понаделали себе запруд, понастроили мельниц, и вот рыбу они уже ловят, муку мелют. Но чтобы они, став мукомолами, да поддержали дело Франтишека, в это брат Иван не верит. Франтишек не исключал необходимости переговоров с каждым из них в отдельности, но самый первый визит он решил нанести полоцкому владыке, тем более, что о владыке Евфимии шла совсем не та слава, что ходила некогда по Полотчине о его предшественнике владыке Луке. Тот Лука и сына своего Андрея благословил на то, и сам только и смотрел, чтоб побольше земельных владений к рукам прибрать, закрепляя за собой усадьбы великокняжескими подтверждениями-привилегиями. Владыка Евфимий был другим — более гордым, нежели скупым. Он слишком долго не получал официального назначения, и это, по-видимо-му, разжигало его самолюбие. Так все было или иначе, но именно об одном скандале очень хорошо помнили в Полоцке, хотя и минуло с того времени уже десять лет. А скандал тот владыка Евфимий учинил на Виленском соборе, не будучи еще официально полоцким владыкой. Скандал разгорелся из спора, кому на соборе сидеть скамьей выше: ему, Евфимию, еще не Полоцкому владыке, или владыке Владимира Волынского архиепископу Владимирскому и Берестенскому Васьяну? И Евфимий тогда победил — сидел скамьею выше, нежели официально признанный Васьян. «Так неужели владыка Евфимий и сейчас не захочет сесть выше, чем сидит?» — думал Скорина, идя к Евфимию — владыке Полоцкому.

Был июнь — самый песенный у птиц наддвинских месяц, самый лучистый месяц у солнца, самый буйнолистный месяц у дерева и буйнотравный у луга. Настроение июньских птиц и солнца, листьев и травы могло быть и настроением Франтишека, ведь шел Франтишек при всех своих отличиях — в докторской мантии, в ярко-красном берете, с перстнем широкоохватным на пальце, и посверкивал тот перстень на солнце, потому что руки Скорины были не в докторских, из телячьей кожи перчатках по локти, а держали, к груди прижимая, книги — Псалтырь, «Песнь песней», «Иисуса Сирахова», — оправленные уже здесь, в Полоцке, в подклети Ивана, в приметные отделкой кожаные обложки.

Скорина шел и не верил, что направляется в сторону той самой голубницы, где начиналась его жизнь, книжный опыт, любовь к письменам. И нес он в сторону той голубницы славу своей жизни, своего опыта, своей любви — первые на этой полоцкой земле печатные книги. Он шел мимо знакомого кирпичного крошева, где некогда вместе с друзьями-ровесниками находил необычные монеты с необычными зигзагами надписей и ликами неведомых ему царей и королей. Как жадно вглядывался он тогда в те незнакомые лики, что прошли вратами вечности, явились к нему из вечности, были перед его тогдашней босоногостью, детской растерянностью и жаждой непреходящего, самой это вечности. Сейчас же при нем были книги, его книги, и даже с его портретами.

Не все оборонительные башни города от прошлогоднего штурма потерпели одинаково. Меньше других досталось Красной — самой большой и красивой. Самое большое и красивое — так уж, видимо, предначертано ему судьбой — должно оставаться, обязано оставаться, ведь если ему не сохраняться, чему же тогда сохраняться?.. И, как прежде, над всем местом полоцким возвышалась Софея. Сердце Скорины перед этой бледнозаревой плинфовой незыблемостью затрепетало, а Софийка всеми высокими своими семью куполами безмолвствовала, лишь посверкивала золотом крестов на солнце ослепительнее даже самого солнца. Скорина шел медленно. Полы его мантии здесь, на просторном пригорке возле Софеи, принялся широко развевать, набегая из-за реки, ветер, и эти полы Франтишеку немного затрудняли поступь, хотя и могли они стороннему наблюдателю показаться даже расправленными для полета крылами. «Может, надо было взять с собой на встречу с владыкой брата Ивана?» — подумал Франтишек, подходя уже к палатам Евфимия, но что-нибудь переиначивать в своих намерениях было уже поздно. И Франтишек взялся за дверное кольцо, чтоб постучать в хоромы владыки. Стучать довелось не раз и не два. Открывал дверь очень уж неторопливый в движениях и довольно пожилой монах, который, казалось, попросту не спешил впускать посетителя в покои. Монаха, казалось, нисколько не впечатлили ни докторское достоинство этого посетителя, ни его книги, ни то, что называл он себя полочанином. «Может, монах на мзду намекал, расспрашивая столь долго, что я и кто я?» — запоздало спохватился Франтишек, ожидая ушедшего монаха и жалея, что не вкинул ему в длинный рукав хотя бы грош. Монах наконец вернулся и, показалось Франтишеку, вроде уже приветливее прежнего попросил входить.

Владыка Евфимий принял Франтишека — для него совсем неожиданно — в роскошной своей трапезной, где пахло не столько ладаном, сколько недавно смакованными яствами. Владыка пребывал в погожем, можно даже сказать, добродушном настроении. Но добродушным в действительности владыка Полоцкий не был, и в этом Скорина убедился очень скоро. Как славного ученого мужа приветствовал Евфимий Скорину, хвалил его усердие и тружание, одобрял его заботу о пище духовной, на потребу души предназначенной, говорил, что слава его далеко слышна и что возносит она хвалу слову божьему и потому богу, может быть, и угодна, однако митрополиту Киевскому известна ли, еще неизвестно, и патриарху в Константинополе известна ли, тоже еще неизвестно, и будет ли книга печатная душевному спасению православных служить в той же мере, что и живою рукою книга переписанная, снова-таки еще неизвестно. А главное, что мудрость божья в ней простым языком изложена, а не всевышнему угодным, понятным священнослужителям и в Полоцке, и в Киеве, и в Вильне, Москве, Твери, Суздале, Турове, Львове... «А потому, — рассуждал владыка Евфимий — скажите, достославный ученый муж, кому нужны ваши книги «Иисус Сирахов» и «Песнь песней», чему научат они — разве купеческому говору?..» Спрашивая так, владыка Евфимий сверлил Скорину своими черными глазами зло и упрямо. А когда Франтишек попытался предложить ему напечатать «Кормчие» и «Требники» на языке, понятном духовенству во всех тех самых городах, которые только что угрюмо называл его преосвященство, владыка Евфимий часто-часто, словно что-то страшное отталкивая от своей груди, задвигал перед собой руками, и Скорине показалось, что это именно его владыка теснит своими торопливыми жестами в темный угол трапезной, чтоб не чувствовать сего богопротивного Духа.