Выбрать главу

Вслух тех слов не произносил, но согласно им поить отварами пересохшие уста Маргариты не переставал, слабеющий пульс внимательно прощупывал, черную венозную кровь изредка все еще пускал. «Ut aliquit fiat. Ut aliquit fieri videatur» — были те слова: «Хоть что-нибудь делать, дабы казалось, что что-то делается». Так поступали до него все лекари, когда уже не могли ничем помочь; так будут поступать после него все лекари, когда ничего уже придумать не смогут. Понимание своей беспомощности, чувство безнадежности, унизительные до слез, повергающие в прах, Скорина пережил еще возле смертного одра Одверника. Там уже была жалкая попытка спасения — там. Но там она предпринималась ради живой Маргариты, а тут — тут она была связана непосредственно с ней и только лишний раз подтверждала неизбежность страшной утраты. И эта безысходность мучила его, и казалось, что вот-вот он сам не выдержит — потеряет сознание.

Но сознания Франтишек не терял. И видел не только, как измученно поднимались и опадали Маргаритины перси, будто их давили пудовой тяжестью тонкие и бледные руки, скрещенные на них. Видел не только немеющий взгляд поблекших, пригасших глаз, но и, как некогда на пальце Одверника, того же достоинства и лишь поменьше размером да поискусней работы перстень. День за днем, час за часом, как и глаза Маргариты, пригасал тот перстень — подарок Маргарите Юрия Одверника. С подарками у них было бог знает что. У них — это у Маргариты и у него, Франтишека. Ведь перстень Маргариты вроде как был подарком Одверника и ему, Франтишеку. Подарком на счастье или на горе? И на счастье, которое одновременно явилось и горем — смертью Одверника. И на горе — вот это, которое случилось теперь уже с его Маргаритой!..

А тут еще и память о той песне:

Любил тебя девицею, Люблю тебя молодицею, Еще семь лет ждать буду, Пока станешь вдовицею.

«Не ждал я семи лет! Не желал я семи лет!..» —кричит мысль Скорины — исступленная, неистовая. Страннику, каким всегда был он, разве дозволительно заводить семью — страннику и книжнику?! Он же ведь согласился, чтобы книга забрала у него все, даже светлый облик Маргариты. В жизни, чтобы что-то сделать, нужно чем-то жертвовать. И вот он, печатник, сознательно пожертвовал Маргаритой. На что согласие дал, то и случилось. И после он уже не желал ничего, не ждал никого. Ни семи лет, ни даже одного года. Но его постоянной памятью о ней была попытка увековечить ее лицо — в его Библии. Не мог же он лишь собственное изображение оставить, не мог не прославить ее, хотя и не свою, — с самым красивым для него девичьим лицом, с распущенными, точно у русалки, волосами, с веночком из цветов над выгнутыми, как ласточкино крыло, бровями. Однако это было лишь воспоминанием о ней, мечтой, грезой. Было прощанием с нею, с молодостью, было отречением от нее. «Не ждал я, не ждал я семь лет, пока станешь вдовицею!» — вновь и вновь этим криком своей души стремился он избавиться от чувства вины перед Юрием, как пробовал уже не раз и прежде, но и сейчас ничего у него не выходило, но и теперь не мог он утвердиться в справедливости. Ведь гаснет же на пальчике, гаснет Маргаритин глазок — подарок Одверника. Забирает Одверник Маргариту к себе, забирает. Забирает или отбирает? Подарил, чтобы забрать? Подарил столь ненадолго: хоть бы семь лет обождал!

— О боже, снова эти семь!.. — вслух простонал, сам того не желая, Скорина.

— Семь? — переспросила тихим, невнятным шепотом Маргарита. — Семь вечера? — спросила. — Дети... спят? — спросила. Франтишек с трудом разбирал ее слова.

Дети спали. Было уже далеко за полночь. Не спал всю трудную ту ночь лишь Франтишек — ночь долгую-долгую, в продуваемом подповетье на пепелищном Маргаритином подворье под густозвездным пологом. И будет вспоминать ту ночь Скорина до конца дней своих. Ночь стояла безмесячная, и звезды высыпали крупные. Какое было тогда число? А впрочем, не все ли равно: это у дня есть дата, у ночи даты нет, какая она ни долгая, какая ни темная. И Скорина сидел, замерев как статуя. Маргарита бредила, тяжело дышала — с прерывистым хрипом, и хрип тот возникал в ее груди все чаще. Начинался бред, и холодный пот выступал на челе Скорины. И по просторному Маргаритиному подворью возле треугольной рыночной площади, и по всем улицам и переулкам Вильны вообще расползались, выбираясь из земли, мокрые блестящие дождевые черви — предвестники мора, как все тогда полагали. Скорина топтал тех червей и одновременно как бы видел себя топчущим их — заядло, остервенело: «Вытопчу — потопчу — вытопчу, Маргарита!» И то ли на пропахшем дымом подворье Маргариты, то ли на обезлюдевшей рыночной площади напротив пустых, выгорелых окон Маргаритиного дома, то ли по всем половицам Вильны стали выползать и змеи, и другие гады — предвестники мора, каковыми все их тогда считали. И Скорина топтал и их и опять словно сам себя видел, как топчет их, хоть они и жалят ему пяты, обвивают веревками ноги. Топчет, однако, топчет он их до изнеможения, до холодного пота. Маргарита! Туман забелелся уже, пробиваясь на ее подворье и вкатываясь волглою волною в подповетье, подступая к ногам Скорины. Туман — кому это не известно? — первый сват мора! II видит себя Скорина: он пытается топтать и туман, однако тумана его нога не чувствует, ни в чем не вязнет, просто упирается в землю — упирается! Как же растоптать мглу-туман? Как?!

Восход солнца в продуваемом подповетье на пепелище Маргаритиного подворья, над еще не остывшим Маргаритиным телом встречал уже только он один — вдовец Скорина. Красным глазом глянуло то холодное солнце на Вильну. И показалось Скорине, что это никакое не солнце, а шар. И не знает он, в какую из двух ваз бросят этот красный шар мудрые экзаменаторы Падуи — все ее 24 профессора и среди них сам приор —Тадеуш Мусати? Зеленая ваза — неодобрение мудрецов, красная — их признание, что экзамен Франциском, сыном Луки из далекого Полоцка, сдан успешно. Но красный шар солнца, всплыв над Вильной, спокойно поднимался над нею выше и выше, не скатываясь ни в какие вазы.

«Кто ж это сказал: amor vincit omnia?! Любовь побеждает все?!» — посматривая на молчаливое солнце, с неистовством думал Скорина, и в душе его разрастался болью, растерянностью, отчаяньем один-единственный вопрос: почему же его любовь к Маргарите не одолела всего лишь ее смертельного недуга?!

Познаньская эпопея, или глава седьмая, последняя и самая невеселая, повествующая о сто девятнадцатом дне и сто двадцатой ночи в познаньской тюрьме Франтишека Скорины — секретаря и придворного лекаря виленского епископа Яна, а также о том, как в тюрьме вели себя давние знакомцы Великого Печатника доктор Фауст, пан Твардовский, шут короля Жигимонта Станислав Станьчик, человечек из глины Голем и другие.

Нет разума против правды.

Мартин Бельский (1495—1575),
автор «Хроники всего мира»

В мае месяце 1532 года в Познали Франциск Скорина, неожиданно для него, был арестован познаньскими магистратчиками и брошен в тюрьму. Задержали его на основании официальных документов вавельской канцелярии, скрепленных именем короля Жигимонта. В Познань Скорина приехал как секретарь виленского епископа Яна — по делам виленского капитула. Но был задержан как лицо не сановное, а частное, якобы задолжавшее деньги варшавским купцам Лазарю и Мойше — сыну и зятю варшавского еврея Мойши, прозванного Мойшей Старым. Это было уже не судебное дело, что началось еще при жизни Маргариты — сразу после смерти брата Франтишека Ивана, — это была расправа. Попранными оказались и юридическое право, и само достоинство Франциска Скорины — секретаря виленского епископа Яна, доктора наук, просто человека и просто сына купца и брата купца. Битву со своей стороны Скорина повел не на жизнь, а на смерть, и потому она и переросла в эпопею скорининской жизни — так называемую познаньскую.