Снаружи всего этого не видно. В подвале механик Фриц в синей спецовке, с пучком пакли в руке ходит вокруг неподвижной ротационной машины. Он дотрагивается до медных рычагов, засовывает пальцы в отверстия, касается стальных проволок, которые натягиваются и гудят. Перед зданием работники выгружают из грузовика рулоны белой ротационной бумаги, катят их по тротуару и ставят к стене. Газетчики в ожидании вечернего выпуска играют в орлянку или, положив под голову пустые сумки, спят между двумя тюками бумаги. А на перекрестке стоит регулировщик движения, символ власти и порядка, и взмахом руки в белой перчатке указывает направление — высокий, стройный, он стоит, расставив ноги; откуда ни посмотришь, его отражение дрожит на политой мостовой.
Репортеры и сотрудники начали незаметно скрываться один за другим. Вскоре в большой комнате, среди хаоса покинутого поля битвы — опрокинутых стульев, сора, охлажденного табачного дыма и исписанной бумаги, — осталось всего трое: Бурмаз, Андрей и Байкич. Зияли открытые двери, шипело центральное отопление. Глухое гудение наполнило этажи: в подвале большая ротационная машина запела свою вечернюю песню.
Андрей сидел неподвижно. Он откинулся на спинку стула и головой оперся о стену: из-под стола высовывались его поношенные, грубо заплатанные башмаки. В худых, дрожащих пальцах догорала сигарета. Ему уже обжигало пальцы, но, наслаждаясь тишиной и отдыхом, он опустил руки, и у него не было сил ни поднести сигарету ко рту, ни бросить ее в пепельницу. Бурмаз и Байкич сидели на своих местах и, погруженные в собственные мысли, смотрели в пустоту. Полная тишина нарушалась только гудением ротационной машины. Это была короткая передышка.
Через комнату пробежал служитель со свежими экземплярами газеты. Одну он кинул Бурмазу, который тут же ее развернул, а с остальными исчез в комнате редактора. Шуршание газеты заставило Байкича вздохнуть и обернуться; Андрей вздрогнул и бросил обжегшую его сигарету. Бурмаз молча и быстро подчеркивал тут и там слова красным карандашом. Байкич, а за ним Андрей подошли к столу Бурмаза. Вся страница была испещрена пометками. Пропущенные ошибки! Байкич покраснел, не выдержав взгляда Бурмаза. Взорвался:
— Ну что ж… мне все равно… я и так ухожу.
Дверь из кабинета редактора с шумом отворилась, и через комнату прошел взволнованный Деспотович в сопровождении главного редактора. Бурмаз поднялся со своего места, но Деспотович и не взглянул в его сторону. Он вышел, оставив за собой струю крепких духов. Байкич успел только разглядеть два блестящих белка глаз и седые усы на темном, болезненно-желтом лице. Бурмаз, устыдившись своего движения, смутился.
— Он висит на волоске! Но даже если бы и не висел, вы, Байкич, положительно ничего не знаете, по-ло-жи-тель-но ничего! А он висит, ви-сит, это я вам говорю! — Он покраснел.
— Не спеши с решением, — сказал Андрей, — а если так говорит Бурмаз, верь ему… я часто не придаю значения его словам, но когда дело касается интриг, тут я верю — он знает все.
Бурмаз улыбнулся. Разговор продолжался. Он, по-видимому, длился уже не первый день, и все на ту же тему. Бурмаз снова напал на Байкича и стал советовать ему из этого незначительного случая сделать драму — это же новый «Гамлет»!
— Если бы со мной случилось что-нибудь подобное… это неслыханно… быть в вашем положении! Я бы каждый день записывал свои мысли, чувства, реакции, потому что потом вы не сможете всего вспомнить.
Андрей, усмехаясь, опустился на стул и устало закрыл глаза; только изредка вспыхивавшая во рту сигарета показывала, что он следит за разговором из-под опущенных век. Байкич не отвечал, и Бурмаз незаметно для себя разоткровенничался. Как-то вечером он написал половину потрясающего рассказа, но ему на голову свалился отчет о событиях в Албании, и теперь он никак не может сосредоточиться. «Я изнемогаю, погибаю, а этого никто не видит, никто!» Призвание журналиста — сущее проклятие: три-четыре часа из несчастных двадцати четырех теряешь на пустые разговоры. Потом по меньшей мере четыре часа на еду, бритье, покупки, прогулку — «каждое животное требует ухода», да семь часов уходит на сон. «Так скажите на милость, что остается лично мне, если учесть еще время, которое я провожу в редакции? Даже богу помолиться некогда!» Он не ужинает. Но за последнее время потерял несколько дней из-за того, что плотно обедал. «Обед меня парализует». А ко всему на этих днях у него были «большие неприятности» из-за женщин и из-за мужчин-сплетников. Умно говорит Лафонтен: