Байкич покраснел и опустил голову.
— Я не способен на месть, потому что плохой сын, так, что ли?
— Нет, Байкич, но ты не знаешь по-настоящему отца. Ты сам говорил, что даже не помнишь его. Отец для тебя — только идея, твое чувство к отцу — чувство к чему-то такому, чего у тебя не было, то есть абстракция, а не к тому, что у тебя было и что ты потерял, то есть живое восприятие. Это большая разница. Твое возмущение чисто головного порядка, для тебя в данный момент важен не Деспотович, а то, что ты «плохой сын», как ты говоришь.
— Я и в самом деле не могу сказать, что ненавижу его, он меня даже привлекает в известной мере… потому-то я и хотел бы как можно скорее убраться отсюда.
— И это опять надуманное, потому что ты рассуждаешь так: если я останусь и буду чувствовать к этому человеку хоть каплю симпатии вместо того, чтобы ненавидеть его и отомстить за отца, как подобает хорошему сыну, то этим я оскверню священную память отца.
Проходя по Театральной площади, они замолчали. Трамваи, сверкая огнями и скрежеща на поворотах, звонили, пересекая путь друг другу, и проносились мимо. В полумраке улицы Чика-Любиной с одной стороны выстроился длинный ряд такси, с другой — извозчиков. Князь Михаил, освещенный снизу, сверкал под дождем и неутомимо простирал указательный перст в печальную глубину осеннего неба. Свернув в темную улицу Пуанкаре и миновав Главный почтамт с полузакрытыми входами, Байкич и Андрей продолжили разговор.
— Я подавлен, Андрей, по ни в коем случае не побежден, это верно. Недавно я живо представил себе такую картину: я врываюсь к нему в кабинет и «высказываю правду в глаза», в ответ раздается циничный смешок, я даю ему в зубы, разбиваю нос до крови, топчу его ногами, убиваю… Получилось что-то наподобие рассказа, в голове роились какие-то идиотские обрывки фраз, вроде: «Молодой человек вошел, и Деспотович побледнел, поймав его взгляд… бледный, дрожащий, опустив руки, молодой человек стоял над трупом… когда пришла полиция, он молча протянул им руки». Мне стало жаль самого себя! Все это глупости. Я действительно не почувствовал бы ни удовлетворения, ни облегчения от такого убийства. В сущности я не знаю, как сейчас отношусь к этому человеку. Я не люблю его, конечно, нет! Даже симпатии не чувствую. Но он меня притягивает, и я целыми днями думаю о нем. — Байкич остановился. — Видите ли, Андрей, меня интересует вопрос: почему нормальные, честные люди становятся негодяями, ворами, убийцами? Что в них происходит, через какие душевные переживания они должны пройти, чтобы для них стало возможным лишить кого-то куска хлеба, выгнать на улицу, обманув или дав ложную присягу, поднять на кого-то руку со злым умыслом, убить или организовать убийство?
Они проходили под навесом старого здания трактира «Бульвар». Тут, между табачной лавчонкой, сколоченной из еловых досок, украшенных иллюстрированными журналами, и висячей рекламой с кадрами из кинофильмов, прижавшись от дождя к самой стене, сидел на корточках возле шипящей карбидной лампочки черномазый турчонок в маленькой красной феске и что есть силы колотил сапожными щетками по своему ящичку. Когда шум остался позади, заговорил Андрей:
— Люди не мыслят конкретно, Байкич. Ты, например, не собираешься убивать, ты просто представляешь себе кровь, вздутое, синее лицо, по которому ты ударил, представляешь даже возможные последствия. Люди ленятся мыслить, в сущности ленятся отчетливо представить себе что-нибудь. Как в разговоре мы привыкли пользоваться штампованными выражениями… вот как ты сейчас сказал: «…лишить кого-то куска хлеба, выгнать на улицу, поднять руку…» — так и представляем себе все в готовых картинах. Смерть, например, — это свечи, траур, поминки, пререкания с попами, оркестр перед дрогами, обнаженные головы. Возмездие — это движение, тоже известная процедура, палач, накидывающий петлю, террорист, стреляющий из револьвера, прохожие, подхватывающие тирана, с которого падает шляпа. Но все это только воображаемое, это не настоящая теплая кровь, которая течет по груди и смачивает рубашку, это не подлинная смерть с хрипением, стонами, страданиями, оторванными руками или ногами и тому подобное. Мы не видим и не ощущаем окружающей нас действительности, ограждаемые общими местами, избитыми выражениями и понятиями; мы даже счастливы, что не должны напрасно страдать, волноваться, мучиться и вообще что-либо чувствовать. Наша жизнь — это слова: «освобождение», «порабощенные братья», «политические права», «национальная экономика», «международные состязания» или: «семейная честь», «сыновний долг», «родительская забота». Но кто понимает, что за «порабощенными братьями» кроется империализм, а за «политическими правами» — интересы отдельных личностей? Убийца, сделавший свое дело, уже не смотрит на свою жертву; он за ней следил, пока она была жива, но от трупа он отворачивается и бежит. А мы глядим, все глядим, даже женщины с детьми на руках останавливаются, чтобы посмотреть. А почему? Потому, что преступление совершено не нами, грех-то чужой. Люди, дерзающие поднять на кого-либо руку, как ты выражаешься, вовсе не думают о том, о чем я тебе говорил. Они действуют во имя идеи — национальной, политической — или личного интереса, они мыслят абстракциями — фантазия у них без полета, она обросла жиром спокойного благополучия, их занимает вопрос не о насильственном прекращении одной жизни, об уничтожении существа, которое двигалось, чувствовало, любило, страдало, заставляло страдать других и теперь разлагается, а о противнике, преградах, о власти и противодействии ей, — тезис, антитезис, и как там еще называется!