Но, хотя он и смирился по возвращении, несколько успокоился и укротил свои нрав, он все же остался упрямым и неподатливым в своих взглядах. И даже еще более упрямым, потому что если раньше после припадков бешенства он смягчался и смирялся, то теперь нрав его стал ровным, без подъемов и падений, твердый, как гранит. По его понятиям о семейной чести иметь сына-художника было настоящим позором, хуже, чем иметь сына-бездельника, который возвращается домой на заре в сопровождении цыган. Тяготение Жарко к искусству, позднее превратившееся в страсть, приходилось скрывать, как скрывают самый ужасный порок, как позорную болезнь, которая могла бы наложить пятно на имя Бояджичей. Сын Бояджича — мазилка! Когда отец решил отдать его в Военную академию, Жарко убежал ночью из дома, без денег и паспорта, но с коробкой красок под мышкой, и вместе с одним товарищем переправился через Саву на лодке. Первые годы жизни Жарко в Вене и Праге были очень мучительны. Тайком от отца мать, я и покойный Николица, дядя, которого ты не помнишь, посылали ему наши скромные сбережения, чего, конечно, было мало. При отце имя Жарко никогда не произносилось. Он умер для него, это был отрезанный ломоть. И только много лет спустя, уже к концу жизни, разорившись и сильно сдав физически после смерти Николицы, отец простил Жарко. Но тот еще несколько лет не смел возвратиться на родину из страха перед отцом. Так же решительно отец противился вначале моему замужеству: в голове у него не укладывалось, что его дочь, дочь Бояджича, пусть и разорившегося, может выйти замуж за какого-то сельского учителя без роду и племени.
А теперь вкратце расскажу тебе о том, как и почему я пошла в учительницы.
Первый сильный удар отец испытал, когда сгорели подожженные кем-то склады с пшеницей. Чтобы снова стать на ноги, он принужден был продать наш большой дом на Театральной улице вместе с участком на Белградской и переехать с семьей сначала на Авальскую улицу, где у него был небольшой дом с фруктовым садом и виноградником, а оттуда, уже в последние годы, на улицу Бабы Вишни. Потом обанкротился один купец, которому отец одолжил без свидетелей крупную сумму денег. Затем он оказался вынужденным заплатить (и заплатил домом на Авальской) по векселю еще одного торговца, который в это время веселился в Будапеште. В довершение всего затонули две баржи, груженные лесом, а с ними и остатки нашего богатства. Вскоре после этого умер Николица, единственная надежда отца.
Это постепенное разорение произошло в два года. Мне тогда было семнадцать лет. Красную гостиную матери, с креслами в серых чехлах — последнее, что у нас оставалось из мебели и напоминало о лучших днях, — кое-как разместили в одной комнатке, но так как нас было много и жить надо было всем, то в один прекрасный день продали и гостиную. Отец получил место в общинной управе, но его заработка не хватало, чтобы обеспечить нашу жизнь и наше будущее. Мича был еще ребенок, надеяться на его помощь в скором времени не приходилось, Жарко был далеко, Николица умер, и все надежды сосредоточились на мне, окончившей шесть классов женской школы. Из всех профессий самой близкой и самой доступной была учительская. Остальные требовали больших жертв и времени, а ждать мы не имели возможности. О годах, проведенных в школе, не стоит говорить, потому что они у всех протекают на один лад. Первое место я получила в Краине. Мать поехала со мной; уезжая по делам в Белград, она оставляла у меня Мичу, которому тогда было десять лет. И все-таки я чувствовала себя изгнанницей и всего боялась в этой дикой местности, среди полудиких горцев-валахов, ходивших в плащах и огромных меховых шапках. Зимой, в долгие снежные ночи я заставляла дверь столом и стульями, а окно завешивала ковром, чтобы не слышать завывания волков и стука крестьянских опанок под окном. Я была честолюбива, много читала. У меня был свой дом. Я была «самостоятельна». Но, уверяю тебя, я нисколько не гордилась этой своей самостоятельностью и заработком.