Новый учебный год мы начали в Л. В городке было две семьи богатеев-кулаков: Баба-Смиличей и Яковлевичей. Все остальные были ими куплены и являлись их поденщиками. Трудно было молодому учителю, директору школы, сохранить независимость, которая определялась обычно либо его задолженностью, либо любовными шашнями этих господ с его женой. Утопая в деньгах, эти два человека потеряли всякий стыд. Когда мы приехали, они постарались привлечь нас каждый на свою сторону. Один приглашает, приглашает и второй. Йован был в хороших отношениях с обоими. Один предлагает свой экипаж, предлагает и второй. Йован стал нанимать подводу на стороне. Яковлевич как председатель общины и школьного совета повадился наведываться в школу ежедневно. Хвастливо и грубо он излагал свой план. Однажды во время перемены посланный им официант принес для всех нас пиво. В другой раз Яковлевич и сам явился в канцелярию выпить пива, но Йован официанта прогнал, а Яковлевичу сказал: «Если вы желаете угощать, можете делать это в кафане или у себя дома. Кому охота выпить, придет и туда. Но устраивать базар в школе я не разрешаю». Яковлевич вспылил и ответил, что как председатель школьного совета он сумеет отплатить той же монетой. И действительно, Яковлевич не брезгал никакими средствами, чтобы отравить нам жизнь в Л.: в самый разгар зимних холодов не хватало дров, но ночам в школе сами собой разбивались стекла, почта задерживалась, цыплята и кошки дохли по неизвестным причинам, прислуга отказывалась служить, для нас и нашего ребенка ни у одной коровы в городке не оказывалось молока. Мясо, сахар и кофе приходилось покупать в Лознице или в Шабаце, так как единственный магазин принадлежал Яковлевичу, а там мы никогда ничего не могли достать. Школа стояла в большом фруктовом саду, который одним концом примыкал к церковному двору. Забора не существовало, а в кустарнике была проложена дорожка, так что мы могли через фруктовый сад и церковный двор пройти прямо на площадь, которая тогда одна только и была вымощена. Там находилась единственная хорошая кафана, куда мы иногда отправлялись выпить пива. Яковлевич приказал обнести сад забором — «из-за детей»; с тех пор, чтобы попасть на площадь, мы были принуждены проходить по двум немощеным улицам, совершенно непролазным в дождь и снег. В то время как отношения с Яковлевичем становились день ото дня хуже, к большому удовольствию его приверженцев в городе, Баба-Смиличи снова начали нас приглашать и оказывать мелкие услуги. Мы невольно втягивались в их партию. Но это продолжалось недолго. Как-то после ужина Йован захотел сыграть партию в санс, в который он ни разу не играл после женитьбы. Я следила за игрой и вдруг заметила, что один из Баба-Смиличей больше смотрит на меня, чем в карты. Мне стало неприятно, и я сказала Йовану, что хочу домой. Он сидел напротив меня. В ту же минуту кто-то сильно прижал мне ногу, так что я чуть не вскрикнула. В растерянности я отошла от стола, подумав, что это Йован хотел дать мне понять, чтобы я еще осталась. Я была этим недовольна и, как только мы вернулись домой, стала его упрекать. Сначала он ничего не сказал, только побледнел и долго в задумчивости ходил по комнате, засунув руки в карманы. За одним несчастьем последовало другое. В эту ночь заболела наша маленькая Цана. Когда утром к дому подъехал Баба-Смилич, расфранченный, гладко выбритый, и весьма развязно пригласил к себе на виноградник, Йован молча указал ему на дверь. А потом и случилась та страшная вещь, которая и теперь, двадцать два года спустя, вызывает во мне возмущение и ужас. Только люди могут быть столь бессердечны, столь бесчеловечны. Кроме Яковлевича и Баба-Смилича, только у священника был экипаж. Цане становилось все хуже, и мы, боясь, что это дифтерит, решили отвезти ее к врачу в уездный город. Попросили у священника подводу, и он обещал прислать не позднее чем через полчаса. Но время проходило, а подводы не было. Потеряв терпение, Йован побежал к священнику, но слуга сказал, что хозяина нет дома, а тележку закладывать не велено, потому что колесо лопнуло. Готовая в дорогу, с ребенком на руках, я в лихорадочном нетерпении ожидала Йована, потому что маленькая дышала все тяжелее и с хрипом. Он вернулся страшно бледный, без шляпы. Я даже и не стала его расспрашивать. Мы посмотрели друг на друга, постояли в нерешительности, потом он взял у меня из рук ребенка и велел одеться теплее. Я послушалась.
Был уже полдень, когда мы тронулись в путь. Утро было солнечное, а теперь подул ветер и начал моросить холодный осенний дождь. И так, под пронизывающим ветром, по грязи, в дождь мы прошли пять километров до первой деревни, где достали подводу. Йован, мрачный и подавленный, всю дорогу сам нес ребенка. Пока трактирщик запрягал, он взял меня за руку и тихо сказал: «Прости меня, Ясна, я не понимаю — или мы с тобой никуда не годимся, или весь мир скверный». Увы, было слишком поздно! Покуда мы дома дожидались подводы, а потом тащились пешком, болезнь зашла слишком далеко. Доктор сделал укол, посидел немного с нами и ушел; а мы остались в номере гостиницы одни, с ребенком на руках. Я очень устала от ходьбы, ноги у меня как свинцом налились, от тревоги меня бросало то в жар, то в холод, и я едва держалась на ногах. Около полуночи на меня предательски напал сон. И во сне замелькали страшные картины: я шла по густой и вязкой грязи, в которую с каждым шагом погружалась все больше. Вдруг я увидела в окно, как с туманного горизонта ко мне с необычайной быстротой приближалась черная кошка. Она приближалась, как грозовая туча, которая несет с собой мрак, и так быстро, что я не успела убежать; кошка прыгнула, и окно разлетелось вдребезги, ее дыхание обожгло мне лицо, я вскрикнула и упала, чтобы прикрыть собой и защитить ребенка. Падала я с головокружительной быстротой, подо мной была пустота, бездна; я увидела комнату гостиницы с голыми стенами, освещенную не только лампой, но и дрожащим пламенем восковой свечки, которую держал Йован; по его усталому лицу одна за другой катились слезы. Наша маленькая Цана была мертва.