Но дверь упорно молчала. Старуха тронула Андрея за плечо.
— Встань, прозябнешь, пойдем ко мне.
— Эх, черт возьми, — крикнул Андрей, вскакивая. — Или она отворит, или я все разнесу… — Он задыхался. — Все это я купил… для нее, для детей, ради праздника. Так вот же ей за это, черт бы ее подрал!
И елка полетела в окно вслед за конем.
— Не надо, сударь, грех это.
В темном дворе на минуту воцарилась тишина; слышалось только тяжелое дыхание Андрея, вырывавшегося из рук женщины. В это время в квартире зажгли свет, дверь отворилась, и белая тень появилась на пороге, Андрей вырвался из рук старухи, которая стала искать упавшую в снег туфлю, и в сухом морозном воздухе раздались две звонкие пощечины, сопровождавшиеся женским визгом.
— Пьяница, пьяница…
Из темной глубины двора выступили фигуры соседей; переговариваясь, они столпились у дверей, откуда вместе со снопом мягкого света вырывались приглушенные восклицания, непонятные слова, тупые, равномерные удары, словно кто-то утрамбовывал землю.
— Разнимите их, люди.
— Это нас не касается.
— Ты, что ли, лучше, зараза, чума!
— Вот что вино делает с человеком.
К громким выкрикам мужчины и женщины теперь примешался сначала один, потом второй, наконец третий детский визг.
— Пускай мне заплатит, я бы ушел, весь вечер таскаюсь за ним… ведь и у меня рождество.
— Получи попробуй! Послышался смех.
Человек стоял в раздумье. Потом отворил прикрытую дверь и стал бросать в кухню все свои пакеты: поросенка, маслины, коробки с металлическими конструкциями, подарки для Станки и для госпожи Росы и маленькие красные санки, спинка у которых покривилась. В своем усердии он подобрал под окном сломанную елку и бросил ее поверх кучи; мелькнув в полосе света, разбитые украшения и искусственный снег слабо блеснули. Человек отряхнулся, поправил каскетку и мимо столпившихся соседей вышел со двора. Он что-то бормотал в свою лохматую бороду и обвислые мокрые усы, но бормотание не было сердитым. Он шел по улице, останавливался, бормоча, двигался дальше и опять останавливался, объясняя что-то сам себе, что его, пьяного, весьма трогало, потому что он то и дело вытирал рукой свои красные, распухшие веки, веки человека, который всю жизнь проводит под открытым небом, борясь с ветром, пылью и дождем.
— Он купил… ради праздника, а теперь дерутся, дети плачут… вот горе-то! — Он остановился. — Вот несчастье!
Среди Славонской равнины, между черными квадратами лесов слышится учащенное дыхание паровоза; два красных глаза, огненная грива, откинутая назад, разрывает простор белой зимней ночи. Огненная голова тянет за собой четкую темную (занавески на окнах спущены) ленту симплон-экспресса. Быстро удаляющийся круглый красный фонарь на последнем вагоне нарушал невозмутимое спокойствие обширных обледенелых болот, полей, занесенных снегом, оголенных, застывших на морозе лесов. И только когда этот кровавый глаз исчез вдали, в окружающем безмолвии стали слышны возгласы ночных птиц и далекий лай собак; на небе замигали алмазные звезды.
На верхней полке в синей полосатой пижаме лежал Миле Майсторович, курил и болтал ногами. Бурмаз предавался мечтам, развалившись прямо в одежде на нижней полке. В закрытом купе спального вагона было жарко. Глухие, смягченные удары колес на стыках рельсов наполняли купе, все время слегка подрагивающее, раздражающей металлической мелодией уходивших вдаль пространств. Все лампочки в купе горели. Медь блестела, зеркала сверкали, отливая серебром.
— И как вам не завидовать, господин Майсторович! Поверьте, я не задумываясь поменялся бы с вами. Париж! Фоли Бержер, Мулен Руж, свобода, красивые женщины, и все так нарядно, метро, и даже чистильщики сапог говорят по-французски! Что бы для меня значило провести там хоть месяц! Насколько бы это расширило мои горизонты. Подумайте только, я ведь носа еще не высовывал из Югославии — как в клетке, как в клетке…
Четырехчасовое путешествие и ужин в вагоне-ресторане с хорошим вином немного успокоили Миле и ослабили его твердое намерение выскочить из поезда на первой же станции, отказаться от наследства. По мере того как набирались километры, это намерение постепенно переходило в решение вызвать Станку в Париж, но теперь он и в этом не был так уверен. Станка может и подождать, подумал он, за это время он сумеет добиться согласия отца и т. д. Но между прочим ему уже не раз приходила в голову мысль, которую он сразу отгонял, но от которой сильно и радостно билось его сердце: «Я свободен!» «Я был готов жениться, — размышлял он, как бы оправдываясь перед самим собой, — но мне не позволили, что поделаешь, не позволили, и кончено». Он закурил новую сигарету о старую. Опершись ногой о лесенку, он соскочил.