Марковац посмотрел на Байкича с большим интересом и симпатией.
— Возможно, я должен был несколько иначе говорить с вами. Но все равно. Мне бы больше всего хотелось, чтобы вы освободились от иллюзий — от этого можно освободиться. Вы уже в состоянии это сделать. Хотя это и болезненно. А иногда и дорого обходится. Боюсь, что ваши нервы не выдержат и вы натворите глупостей, да, а глупость — совершенно бесполезная вещь. Мне хотелось бы уберечь вас от опасности: не принимайте все слишком близко к сердцу и не будьте чересчур щепетильны; в общей анархии людских отношений не поступайте как анархист. Ваш случай — только деталь, незначительный факт, который важен постольку, поскольку встречается все чаще, повторяется и перестает быть единичным и случайным. Все эти факты — результат известного положения вещей, известного строя, но не причина этого. Вот что вам надо понять. А как только вы это поймете, вам станет ясно, что любой пожарный с кишкой может быть сильнее сотен взбунтовавшихся совестей.
Байкич вдруг почувствовал, что слабеет. Ему нужна была опора, все равно какая. Ясна уже не могла служить ею, — чтобы он мог одержать победу, порвать то, чем был связан с внешним миром, вырвать бурьян, который глушил его изнутри. Есть же где-нибудь честные люди, настроенные так же, как он. Люди, которые отказываются быть членами такого общества, отрицают самые его основы. Дело шло уже не о количестве школ, новых больниц или километров новых путей сообщения — вопрос стал о принципах, на которые эти школы и больницы организовывались, прокладывались дороги, о том, чему они должны были служить. Он еще не знал точно, но чувствовал, что должны быть люди, в которых накапливаются силы к восстанию в противовес силе денег и коррупции. Дремлющие силы вечного протеста порабощенных. Силы, вспыхнувшие однажды в крестьянском восстании красным пламенем подожженных турецких постоялых дворов{53}. Все эти силы были забиты, опутаны, связаны, оплетены и заглушены ложью и обманами, как и он сам был опутан и связан своей зависимостью от общества, воспитанием, привычками, мечтами, всей своей жизнью, которую он вел до сих пор. Он почувствовал себя пленником… не видел выхода из самого себя.
Марковац внимательно следил за лицом Байкича. Он ясно видел, что в нем происходит.
— Что вы теперь намерены делать?
Байкич встрепенулся. Подбородок у него задрожал. Он попытался улыбнуться.
— Не знаю! Ничего не знаю, Марковац. Единственно, что я знаю, — это то, что не могу вернуться в «Штампу».
— А вы бы приняли место чиновника? В каком-нибудь министерстве?
— Не знаю… может быть.
— Ведь то, что вы пережили, — только небольшая часть того, что вам необходимо пережить, дабы все понять и вполне освободиться. И надо вам окончить учение. Вам нужны конкретные, подлинные знания. Вы должны знать историю, политическую экономию, познакомиться с основами биологии для того, чтобы понять движение мира во всем его объеме. Тогда вы сможете снова вернуться к журналистике — не все газеты похожи на «Штампу», — и тогда все то, что сегодня приводит вас в отчаяние, будет лишь подбадривать вас на жизненном пути. Вы почувствуете удовлетворение от жизни и от работы. Вы должны понять, что жизненный путь честного человека — всегда путь борьбы. К этой борьбе надо быть готовым. А вы уже пошли по этому пути. — И, словно отвечая на мысли Байкича, он сказал: — Только подлинное и активное товарищество, Байкич, может вырвать человека из его зависимости от общества, помочь ему в борьбе за человеческое достоинство. Сам по себе человек ничего не может сделать, он ничего и не значит.
— Хотите быть моим первым товарищем?
— Да я и так уже ваш товарищ, Байкич! С самого начала.
Проходя мимо «Штампы», Байкич вдруг решил зайти. Надо вернуть железнодорожный билет и взять свои вещи. Записки об отце так и остались лежать на столе с того дня, как он читал их Александре. Надо проститься с товарищами. И порвать, наконец, последнюю связь со «Штампой». Он был спокоен. Вернее сказать, переутомлен. Какое-то отупение после сильных волнений. Ощущение размягченности — словно он засыпал после укола морфия. Вечер был тихий, пахло только что политым асфальтом. Все было как обычно: светящаяся красная вывеска «Штампы» вспыхивала и гасла, на перекрестке регулировщик указывал направление, толпа гуляющих двигалась непрерывным потоком, голубоватый туман и запах отработанного бензина висели в воздухе между домами… Только здание «Штампы» казалось пустым. Там должны были работать люди, звонить телефоны — окна были освещены; но не требовалось быть журналистом, чтобы почувствовать, что газета дышит на ладан. Нет такой мерки, которой можно было бы измерять перемены в людях; только по их отношению к вещам или к другим людям можно косвенным образом судить о степени этого изменения. Еще десять дней назад, проходя через этот самый вестибюль, Байкич был поражен царившей там тишиной. Когда-то вестибюль был полон приятными запахами нагретой ротационной машины, машинного масла и стали, типографских красок и ротационной бумаги — запахами, которые возбуждают желание работать, специфические, профессиональные, какие бывают в мастерской художника или в столярной мастерской. А теперь ротационная машина работала всего по нескольку часов, и все эти запахи сменились запахом подвала, сырости и мокрой бумаги. Но Байкича все это больше не трогало: он уже духовно не принадлежал «Штампе». Он даже с удовольствием заметил развал, водворившийся и в остальных отделах: в комнате стенографов три сотрудника играли в санс; в архиве никого не было, один метранпаж копался в беспорядочно сваленных клише в поисках нужных ему. Многие столы не расчищались уже бог знает сколько времени, и на них громоздились целые горы бумаги, окурков, объедков, пустых стаканов. В большом зале работало всего несколько человек. За столом, который совсем недавно принадлежал Байкичу, теперь сидел Йойкич. Увидав Байкича, он смутился.