— Что тебе здесь надо?
Александра не ответила. Она старалась вырвать руку, которую Майсторович крепко сжимал в своей. Она видела, что глаза его налились кровью, и чувствовала, как от него отдает ракией.
— Пустите! — прошептала она, вся бледная, мучительно стараясь улыбнуться: хоть они и стояли в глубине коридора, все же их могли увидеть.
— Что тебе здесь надо? Разве я тебе не сказал? Марш домой!
Ей, наконец, удалось вырвать руку, пальцы были без кровинки, омертвели. В тусклом освещении коридора красные щеки отца были похожи на гнилое мясо, и это вызвало в ней отвращение.
— Марш домой! — повторил хрипло Майсторович, придвинувшись к ней вплотную. — И немедленно!
Лицо его перекосилось. То же выражение, ту же ярость Александра уже видела однажды на лице деда в тот страшный день. По-видимому, это выражение присуще всем, кто дерется из-за денег или защищает их. Ладони ее стали влажными. Возмущение сменилось ужасом: может быть, именно в такие минуты люди становятся убийцами?
— Живо! — еще раз повторил Майсторович.
И этот человек — ее отец! И такого отца она любила! И восхищалась им как человеком сильным, с твердой волей, сдержанным; он был такой добрый, предоставлял ей все, чего бы она ни захотела. А сейчас этот самый отец стоит, сжав кулаки, и она чувствует, как он весь кипит от злости. Если она не отойдет, он ударит ее кулаком по лицу. Даже убьет. В тот день и дед стоял в такой же позе. А между тем двинуться она не могла. Губы ее дрожали. Два одинаковых по силе желания владели ею: ей хотелось заплакать (она ощущала в себе страшную пустоту, словно после смерти дорогого, близкого человека) и в то же время — совершить нечто неслыханное, крикнуть отцу что-то оскорбительное, публично… То и другое она могла исполнить с одинаковой легкостью, даже одновременно, — она это хорошо чувствовала.
В этот момент раздался голос дежурного, который объявил, что дело началось слушанием. Майсторович встрепенулся. Недолго думая, он схватил Александру за руку, открыл какую-то дверь и вытолкнул ее наружу. Потом перевел дух и двинулся за толпой в зал суда.
Придя в себя, Александра увидела, что находится на грязной, захламленной лестнице, ведущей во двор, и вдруг ее охватило радостное чувство — она избежала грозившей ей большой опасности. Сердце взволнованно билось. Александра спустилась во двор. Со всех сторон в глаза ей ударили потоки солнечного света. «Теперь можно идти домой», — подумала она, едва двигаясь от изнеможения и в то же время во всем теле ощущая удивительное спокойствие. Радость и удовлетворение жизнью, спокойствие… Но нет, она не была спокойна, в голове у нее звучали горячие слова протеста; по совести, ей было стыдно собственной слабости, стыдно, что отец ее так легко прогнал, что она во второй раз молчаливо признала за ним право совершать это гнусное дело, открыто позорить покойника, но подсознательно она была счастлива и всем своим существом впитывала покой солнечного утра.
Майсторович все время колебался, в каком духе вести процесс. Взбешенный появлением Александры, он в последнюю минуту объявил адвокатам, что желает вести процесс быстро, прямолинейно и беспощадно.
— Можете использовать все, чем вы располагаете. Без малейшего колебания. И если понадобится скомпрометировать самого бога-отца, компрометируйте!
Не хватало, чтобы в его дела, кроме Деспотовича, «Штампы», «общественного мнения», приятелей, жены, начали вмешиваться еще и дети. А он? А фабрика? Узнав о финансовом положении Деспотовича, Майсторович понял, что слишком слаб, чтобы выиграть процесс. Деспотович перевернет, да и уже перевернул, все и вся вверх дном. Но уступить в данный момент Майсторович не мог. Раз нет другого выхода, он начнет! Будь что будет! Ради сохранения собственного достоинства. Даже и дети вмешиваются. А ведь он стал на защиту как своего, так и их прав. Зачем ему думать о старике, щадить его память? Разве старик думал о детях? Беречь доброе имя и честь семьи? Плевать ему на доброе имя и честь семьи, когда необходимо спасаться! Он сам себя взвинчивал. Думать о школах, о просвещении? А о нем кто думает? Никто. Значит, каждый сам за себя.
Началось все очень вяло и серо. Зал быстро нагревался. Журналисты, разочарованные, переглядывались. Неужели обойдется без скандала? Свидетели были неуверенны и запуганы; некоторые отказывались от своих прежних показаний. Все утро прошло в мелких стычках и препирательствах. Порядок начал нарушаться. Майсторович забеспокоился. Он стал отвечать на нападки, все более дерзкие и ядовитые. В зале происходило что-то непонятное. И когда пришла очередь доктора Распоповича, он тоже принялся путаться. Он мямлил, ежеминутно себя поправлял, сбивался и, как бы в растерянности, не мог взять сказанного обратно, а говорил он как раз то, чего не надо было говорить; или еще хуже: чересчур горячо стремился доказать то, что не требовало доказательств. Эта мягкость и замешательство, готовность, с которой он отвечал на вопросы и признавал, что это именно так, а не иначе, отнюдь не гармонировали с его высокой, сухой, будто застывшей фигурой, с безупречным покроем его серого костюма из английского сукна. Но как бы то ни было, а процесс вдруг принял другое направление: вместо того чтобы рассматривать степень безответственности «великого благодетеля», доказывать наличие последствий сифилиса и прочего, на первое место выплыл вопрос ссоры тестя с зятем, их многолетняя неприязнь и последнее столкновение.