Выбрать главу

В кино крутили оперно-декоративный фильм «Александр Невский», в котором непрерывно убивали, жгли, казнили, вешали, бросали детей в огонь, словом, шла война по Руси и пожарища покрывали землю. Таков же был фильм «Минин и Пожарский», сделанный тоже по специальному заказу партии и правительства для поднятия патриотического духа у населения. Крутили фильмы о Гражданской войне «Мы из Кронштадта», «Щорс» и другие, там тоже убивали, вешали, стреляли. Крутили хронику: война в Испании, бомбежки Лондона – разбитые дома, эвакуация детей, рыдающие женщины… Плакали на экране, плакали в зрительном зале, содрогаясь и примеряя на себя все эти беды, замирая от ужаса в ожидании войны с Гитлером. И казалось, никто, кроме «великого горца», отгороженного от народа Кремлевской стеной, не принимал всерьез германо-советский пакт о ненападении, и всем запомнились слова Риббентропа, который заявил на прощание: «Мое пребывание в Москве опять было кратким, к сожалению, слишком кратким. В следующий раз я надеюсь пробыть здесь больше». И не оставалось сомнений, как он собирается пробыть здесь больше.

«Великий горец» только что отпраздновал свое шестидесятилетие, и все народы Советского Союза в исступлении провозглашали ему осанну. Газетные полосы были наводнены потоками приветствий, поздравлений: великий, мудрый, отец родной, кормчий революции! «Ты – сердце, ты – радость народа, ты – жизни заря, ты – сила и слава и песня моя!..» Стихи, телеграммы, письма, поэмы в тысячу строк. Заводы, колхозы, шахты, писатели, актеры, ученые. И в детских садах – «Я маленькая девочка, танцую и пою, я Сталина не видела, но Сталина люблю!..»

И мой отец, вынимая утреннюю почту, скрежещет зубами и клянет своего «великого» тезку. А я спорю, уверяя отца, что Сталин там, за Кремлевской стеной, конечно же, ничего этого не знает, что это все подхалимы, чиновники. У него нет времени читать газеты, слушать радио, он занят более важными делами, а если бы он знал, то остановил бы немедля это словоблудие! И он остановил его спустя полтора месяца, 2 февраля 1940 года, завершающим аккордом назначив Сталинские премии по литературе.

– Романовы были скромнее!..

Но это я услышу от Марины Ивановны потом, почти год спустя, у нас на Конюшках. И это поразит меня, отец в свое время сказал почти то же, но он сказал это у себя дома, нам, своим, а она в чужом доме, нам, чужим… А что она сказала там, по горячему следу в феврале 1940-го писателям, обитавшим в Голицыне, и кому? Или ничего не сказала…

Она тогда жила в Голицыне.

«Новый неприютный дом – по ночам опять не сплю – боюсь – слишком много стекла – одиночества – ночные звуки и страхи: то машина, черт ее знает, что ищущая, то нечеловеческая кошка, то треск дерева, – вскакиваю, укрываюсь на постель к Муру (не бужу) – и опять читаю…»

«И опять – треск, и опять – скачок, – и так – до света…»

Это Марина Ивановна напишет совершенно посторонней женщине, с которой не встречалась с семнадцатого года, да и тогда ей не близкой, случайной знакомой. От одиночества, от душевной тоски, от страха ночного ожидания она готова открыться любому, первому, окликнувшему ее. Она всю жизнь так нуждалась в человеке, к которому могла бы прийти «в любой час суток – и не суток – в любой час души…», и чтобы человек этот ждал ее, добрый, мудрый, никуда не спешащий…

И теперь в Голицыне, быть может, как никогда ей было необходимо прийти к кому-то вечером – «сбыв с плеч День»… Но единственно близкие ей люди, с которыми она действительно могла бы быть полностью откровенной, – это Елизавета Яковлевна и Борис Леонидович. Но они оба далеко, в Москве, а в Москву она старается ездить возможно реже! Она так плохо переносит холод в поездах, и катящиеся лестницы в метро, и сутолоку московских улиц, и несущиеся машины, и давку в трамваях. И потом еще – эта ее вечная боязнь оставлять Мура одного, словно он маленький и с ним без нее может что-то случиться!