— Правда-правда?! — завопила она детской радостью. — Давай! Мы в четыре утра только с поезда сойти должны. Я позвоню тебе, можно?
— Конечно звони!
— Тогда до встречи! Люблю тебя!
— И я тебя, — моя улыбка ещё не сошла на нет, но, встретившись взглядом с Софьей, я почувствовал, как она застывает и трескается.
Я опустил телефон и пояснил:
— Сестра. Тоже скрипачка. На конкурсе была. Вот, второе место заняла.
Не могу сказать, что Софья как-то переменилась в лице, но что-то в её отрешённом выражении точно смягчилось. Она провела ладонью по плите, будто гладя Маргариту Павловну по голове, и шепнула:
— Пока, мам.
Её рука потянулась к моей.
— Идём.
Я замер, совершенно сбитый с толку. Она без колебаний схватила мою ладонь и потащила за собой. Я только и смог, что спросить:
— Куда мы идём?..
— Ко мне домой, — ответила она, не оборачиваясь. — Я не пью, но маму помянем. Я расскажу тебе о ней. А ты расскажешь мне о своей катастрофе.
Я сжал её руку чуть крепче, печально улыбаясь. Какая прекрасная, ужасная фраза – «Твоя катастрофа».
Мама часто слушала Флёр. Очень любила. А я люблю вспоминать её танцующую с папой, когда я смотрел на них, затаив дыхание. Отец с его вечной щетиной на щеках, которая кололась, когда он целовал меня на ночь, обнимал её за талию, а она, запрокидывая голову, смеялась. Они не были идеальной парой. Отец мог вспылить из-за пустяка, мама с нервов могла разбить тарелку. Но в те моменты, когда они танцевали под Флёр, они казались совершенными, созданными друг для друга.
«Женечка, иди к нам!» — звала мама, протягивая руку, и я вставал, шёл к ним, а потом мы кружились все вместе. И наша крошечная квартирка казалась мне огромным миром.
Как же там пелось...
«Нелегко искать объяснения и оправдания,
С пулей в груди трудно быть непредвзятым.
Но разве чужая боль не есть наказанье?
И разве нет кары страшнее, чем быть виноватым?»
И вправду. Разве чужая боль не есть наказанье? Разве нет кары страшнее, чем быть виноватым? А что, если я действительно виноват? В том, что смирился с ролью, которую навязал себе после похорон, когда стоял у могилы отца и клялся, что стану сильным, чтобы защитить маму, а теперь и сестру? Вместо сдержанного обещания ушёл в бизнес, оставив их одних. Из меня получился ужасный сын и брат.
— О чём задумался? — спросила Софья, не отпуская мою руку.
— О том, что, возможно, весь мой накопленный жизненный опыт, — сказал я, цитируя Флёр, — оказался вдруг совсем бесполезен… Ты всё ещё не считаешь меня плохим человеком?
— Я же говорила, что плохие люди не раскаиваются.
Она привела меня к небольшому, но ухоженному домику со старыми яблонями. У входа стояла деревянная беседка, а рядом с ней будка для пса, но животины во дворе не водилось.
В прихожей нас встретили две пары женских тапочек, а в гостиной – диван с вязаным покрывалом, пианино, застеленное кружевной салфеткой, и фотография в рамке на нём, из которой нам улыбалась Маргарита Павловна. Я быстро отвёл глаза.
— Чувствуй себя как дома, — сказала Софья, надевая вылинявшие домашние носки и прошлёпала на кухню. — Проходи. Чего застыл?
Я поплёлся за ней. Кухня была маленькой, с яркими обоями и ситцевой занавеской на окне. Софья поставила на стол пакет, вынула оттуда пирожки, завёрнутые в салфетки и несколько пластиковых контейнеров с салатами.
— Помоги расставить, — кивнула она на шкаф с посудой. — Тарелки слева.
Я молча взял две тарелки, поставил на стол.
— Чай будешь? — спросила она, ставя на плиту старый чайник.
— Буду.
— Крепкий?
— Да.
— Сахар?
— Нет.
Она насыпала заварки, а потом села напротив меня и положила руки на стол. Чего-то от меня ждала.
Я вздохнул и пробубнил:
— Чувствую себя беспросветным мудаком.
— Знаю.
— Это не потому, что я тебя хочу и теперь пытаюсь строить из себя человека. Я правда себя так чувствую.
— Знаю, — повторила она.
Чайник закипел.
Теперь передо мной стояла дымящаяся кружка.
Софья отложила один пирожок на отдельную тарелку:
— Для мамы. Она любила с капустой.
Я упорно продолжал молчать. Она обхватила свою кружку двумя руками, уставилась в окно и сказала: