— Кантик подцеплю, коробочка и откроется…
Острием ножа он поддел выступающий кант и, осторожно орудуя лезвием, отсоединил деку от боковой скрипичной дощечки — обечайки.
Внутри было пусто.
Ему открылось только пространство, обратная сторона рисунка, откуда исходили беззвучные мелодии. Оно слегка светилось и мерцало. Живой пустоте, источающей свет и энергетические токи, скрипка Шломы обязана была пением, чистым, как серебро, очищенным от земли в горниле, семь раз переплавленным, мягким и теплым тембром, силой и блеском.
Зюся стоял, потрясенный, испытывая одновременно радость и ужас. Радость — что разобрал, и ужас — что теперь обратно не соберет. Упаси Бог! Только бы отец не увидел, что он наделал. Он до того струсил, аж весь похолодел. К тому же он страшно устал. Поэтому все обстоятельно разложил на полотенце, сумел бы — пронумеровал, и подумал:
— Пораньше встану, возьму клей и склею.
Но утром его разбудили буйные возгласы:
— Что случилось??? Горе мне, горе, несчастье, скрипочка моя…
А случилась мелочь. В сенках на полотенце лежала разобранная до колков, до пружинки-дужки, до верхнего порожка с прорезями для струн, скрипица Шломы: дека отдельно, дно корпуса и обечайки отдельно. Гриф, подгрифок, шейка и головка, расчлененная на колковую коробку и завиток.
Все в доме почувствовали, что подул недобрый ветерок, надвинулась туча, вот-вот начнется буря и разразится беда, спаси господи и помилуй. Шлома, тонкий, бледный, с потемневшими глазами метался по дому, заламывая руки. Рахиль, как могла, пыталась его урезонить. Меер молился, беззвучно шевеля губами. «Ох-ох-ох, грехи наши тяжкие…» — шептала за занавеской Хая Ароновна. Дети притихли, накрывшись с головой одеялом.
— Кто это сделал??? — вскричал бедный Шлома. — Где он, злой вандал, подайте сюда этого дикаря, я вытряхну из него душу!!!
Зюся сжался в комочек и заскулил, уткнувшись в подушку.
— Ты??? — обескураженно воскликнул Шлома. — Ты??? Мой возлюбленный Зюся? Мой неутомимый и верный оруженосец??? Зарезал! Без ножа зарезал!.. — он обхватил голову руками и заплакал.
Мне бы, дураку набитому, кинуться к Шломе, утешить его, повиниться, — говорил Зюся пару-тройку десятков лет спустя своей благоверной Доре, — но прямо ком застрял в горле, ноги были ватные, поэтому я просто вылез из-под одеяла, в одних трусах, босой, худой, фалалей простодырый, и дрожу — как осенний лист на ветру.
— Зачем? — стонал Шлома. — Ты можешь мне объяснить? Зачем?
— Хотел посмотреть, что у нее внутри, — чуть слышно лепетал Зюся. — Откуда берутся все эти звуки… Подумал, открою и увижу механизм с дудочкой и колокольчиками…
— Какой же ты болван, Зюся, — проговорил Шлома изумленно. — Ты разве не видел? Это поют ангелы небесные!..
— Боже милосердный, мальчик хотел, как лучше, откуда ему было знать, что получится вагон неприятностей? — проговорил благочестивый Меер, слезая с печки.
Кто может описать смирение, кротость и мягкосердечие, а также усердие в молитвах, которые были присущи этому святому старцу с длинной белой бородой, отроду не стриженной? Каждый день зимой и летом ни свет ни заря он шел в синагогу помянуть непременной молитвой покойных родственников. Он приходил туда три раза в день — утром, днем и вечером — молиться и изучать комментарии к Торе. И называл синагогу «штибл», что на идише означает «домик».
— Пойду в свой «штибл», — он говорил, — lemen a blat Gemore.
Именно «lemen» обычно употреблял старик — «изучать», говорил он, а не «читать»!
— Ниспошли, Господи, Свет Своего Лика на нас, — ободрял и увещевал Меер зятя, собираясь и одеваясь, — не погружайтесь в пучину отчаяния, дети мои, это не самое непоправимое, что может послать нам наш Господь…
— Я склею ее обратно, — запричитал Зюся. — Я все там запомнил, что и куда, дедушка еще не вернется из синагоги, как она будет точно такая, какая была. Дайте мне клей, дайте клей, мама, клей!!!
Рахиль сидела, положив одну руку на стол, другую себе на живот, голову ее венчала прическа, украшенная заколкой, и когда Зюся вспоминал ее — а он частенько ее потом вспоминал, и она нередко снилась ему ночами — вот именно такой, сидящей неподвижно, глядящей на них с отцом глубоко проникающим взглядом.
— Ничего не выйдет, сынок, — сказал Шлома, утирая слезы. — Пойдем к мастеру, если Джованни Феррони не спасет мою скрипку, — мы пропали.
Словно величайшую драгоценность, каждый фрагментик, каждую частицу своего поверженного инструмента Шлома обмотал мягкой ветошью, все это они с Зюсей аккуратно уложили в футляр и отправились к Ване — так звали в Витебске обрусевшего итальянца, скрипичного мастера Джованни.