Выбрать главу

Трудность первого исполнения — точно увидеть в партитуре и точно озвучить «тематические сцепления». Когда «Поэмой экстаза» будет дирижировать Кусевицкий, когда она вообще станет «привычнее» для уха, ощущение «хаоса» уйдет. Пока чистоту голосоведения можно было только «изучить».

Быстрая смена тем и настроений не позволяла расслышать детали, сочетание голосов. И Григорий Прокофьев скажет о пагубном «динамизме» скрябинской музыки, которую можно по-настоящему услышать, лишь проштудировав ее нотную запись или исполняя, а не просто слушая. Энгель заметит, что стремление «развести» невнятицу в сплетении тем и подтолкнуло Скрябина от фортепиано к оркестру: разнообразие тембров делает музыку Скрябина более понятной, а 5-я соната потому и звучит «смазанно», что в ней нет тембрового различия.

Вопрос Григория Прокофьева — «не является ли музыка Скрябина лишь временно неясной, «музыкой будущего» в лучшем смысле этого слова?» — прозвучал не без сомнений. Но не прозвучать он не мог. Что не может уловить современная публика, наверное, сумеет услышать тот, кто «раскрепостит» свой слух.

Из рецензентов почти никто не стал «слушателем будущего», даже самые чуткие застывали в состоянии вопроса. Живой слушатель не знал этих сомнений. Энгель, и восхищенный «Поэмой экстаза», и ужаснувшийся ею, мог сказать: «Огромная, новая, потрясающая музыка, но и проклятая». Публика страха не знала. Кто не мог принять эту музыку — покидал зал. Кто оставался — чувствовал только всесокрушающий восторг и завершал концерты громом оваций. В камерных выступлениях композитора ему приходилось ёще подолгу играть на бис для самых «отчаянных» почитателей. Они подступали к сцене и ловили каждую ноту, каждую «тень» от ноты, оживавшую под скрябинской педалью.

«Нигде — ни за границей, ни в России — сочинения его не привлекали столь напряженного общего внимания, как у нас». Слова критика о москвичах выхватили общее впечатление. Скрябин был признан — со всей очевидностью, хотя и со всякими оговорками, — «номером первым» среди композиторов, живущих в России. Родной город становился главной опорой в его последующем творчестве. Он завоевал свою аудиторию. Продолжать восхождение к «Мистерии» ни в Брюсселе, ни в Женеве, ни в Лозанне не имело смысла. Теперь Москва слушала его с куда большей жадностью, чем Европа, она готова была внимать каждому его звуку.

* * *

Странным образом успех Скрябина наложился на разрыв отношений с тем человеком, который невероятно много для этого успеха сделал. Знал ли он, что приглашение от дирекции Русского музыкального общества в Россию — не только «дело рук» Маргариты Кирилловны Морозовой, одного из членов этой дирекции, но и результат ее согласия на многие денежные расходы? Шум прессы, переполненные залы, восторженная толпа молодежи — всего этого не могло быть без общего ощущения значительности творчества композитора. Но и без стараний Маргариты Кирилловны тоже.

Конечно, роль «первой скрипки» в нелепой размолвке сыграла Татьяна Федоровна. Экзальтированная от природы, она любую случайность могла для себя истолковать как пренебрежение. Ведь на Морозову столько возлагалось надежд в переговорах с Верой Ивановной, переговоры же не дали ничего. Как тут человеку, обостренно воспринимающему каждый враждебный шаг, враждебный взгляд, враждебный шорох, не заподозрить неладное? Вера Ивановна словно нарочно старается играть одного Скрябина, а Маргарита Кирилловна всегда столь подробно рассказывает именно о ее концертах. Значит, подругой осталась, но повлиять на нее не хочет?

Если вчитываться в воспоминания Морозовой, то все произошло почти случайно. На самом деле — неизбежно. В письме к другу, Евгению Николаевичу Трубецкому, Маргарита Кирилловна напишет: «Вожусь со Скрябиным, хожу его слушать очень часто — он много мне дает! В основах и вообще во всем кредо мы чужие с ним! Но в переживаниях, красках, подъемах — он мне близок и мил!» Ее волновала лишь музыка Скрябина, он же всегда хотел большего. Ей «вселенские проекты» композитора были неясны, хотя в них тоже было что-то захватывающее дух. Но когда этот ребенок, мечтающий «взорвать Вселенную», стал говорить о чем-то конкретном — о храме в Индии, когда мечта его стала превращаться в дикую утопию, — Маргариту Кирилловну она уже не столько увлекала, сколько пугала. Кусевицкий, только-только сдружившийся со Скрябиным, на все эти «проекты» мог смотреть снисходительно. Маргарита Кирилловна слишком хорошо знала Александра Николаевича, в мечтах доходившего до фанатизма, чтобы обманывать его притворным согласием.

Однажды Скрябин подойдет к ней с почти безумным вопросом-укором: «Поедете ли вы с нами в Индию?..» И когда она, не зная что ответить, промолчит, заметит: «А вот Сергей Александрович едет»…

Позиция Кусевицкого легко объяснима. Вероятно, он действительно полагал: пусть проект Скрябина созреет, тогда возможно и «организовать поездку». Как человек деловой, он мог думать о скрябинских идеях с неизменным храмом в Индии как о «странных мечтах». Но и с задней мыслью: если здесь обнаружится хоть что-то реальное, почему бы не организовать какое-нибудь «турне»? Скрябин же «условное» согласие Кусевицкого на его проекты, высказанное в самом общем виде, воспринял слишком по-своему, уверовав, что нашел единомышленника. На Маргариту Кирилловну после ее замешательства, зная, что и с Верой она поддерживает приятельские отношения, он не мог не смотреть с подозрением. Морозова чувствовала, что «метафизические полеты» Скрябина необходимы его музыке, но в их реальность поверить не могла.

Но все же и случай сыграл свою роль. Генеральная репетиция. Множество людей, которые жаждут познакомиться с сочинениями нашумевшего композитора. Маргарита Кирилловна увидела Скрябиных в директорской ложе, окруженных поклонниками. Почти случайно ее глаз упал на одинокую, «покинутую» Веру Ивановну. Жалость заставила ее подойти, сесть рядом, чтобы хоть как-то ее поддержать.

Скрябины заметили. Александр Николаевич энергичными жестами пытался выразить свое неудовольствие. После окончания симфонии, встретившись с Морозовой в коридоре, они с Татьяной Федоровной «набросились» на нее с упреками.

История эта рассказана Морозовой и, конечно, при всей ее выдержке и стремлении быть объективной, рассказана пристрастно. Если вспомнить, что Татьяна Федоровна успела и в Европе, и в Америке, а теперь и в Москве «хлебнуть презрения», то бурная сцена выглядит вполне правдоподобной. Но ведь при столь болезненном внимании ко всему, что «за Веру» и «против них», Скрябиным все теперь казалось «преднамеренным». Завтрак у Неменовой-Лунц со слезами и почти истерикой у Татьяны Федоровны («Вы за нее! Вы против нас!»), возможно, довершил дело. Остальное — было лишь вопросом времени. Вечер, проведенный Скрябиным у Морозовой в конце февраля, последние часы их дружбы.

* * *

Эту встречу Маргарита Кирилловна готовила давно: Андрей Белый, чей творческий путь начался с «симфоний» в прозе, с пламенных мистических «зорь», с предчувствий и предвестий чего-то неведомого, и Александр Николаевич Скрябин, писавший «огненную» музыку и торопивший такой же «космический переворот» во всем мироздании. Ей казалось — они по-разному говорили об одном, в «Божественной поэме» вспыхнул тот же свет, что и в «зорях» Андрея Белого. Она думала — эти люди должны понять друг друга с полуслова. И вот они увиделись. И все вышло иначе.

«Помнится мне встреча со Скрябиным у Морозовой в присутствии Метнера, — вспоминал Белый. — Скрябина Морозова мне всегда подносила; и, кажется, многое обо мне говорила ему; но, кажется, мы в те годы не слишком нуждались друг в друге (Скрябин пришел позднее ведь к необходимости пропустить сквозь себя символистов); из нарочно подстроенной встречи немногое вышло, судя по тому, с какой утрированной вежливостью поворачивала ко мне бледная фигурочка Скрябина свой расчесанный и пушистый гусарский ус, доминировавший над небольшою светловатой бородкой, в то время как тонкие пальчики бледной ручонки брали в воздухе эн-аккорды какие-то, аккомпанируя разговору; мизинчиком бралась нота «Кант»; средний палец захватывал тему «культура»; и вдруг — хоп — прыжок указательного через ряд клавишей на клавиш: Блаватская! Четвертую ноту не воспринимало уже ухо; воспринимались: встряс хохолка волос и очаровательная улыбка с движением руки от меня, через Морозову, Метнера к сидевшему вместе с нами ехиднейшему когеньянцу, Б. А. Фохту, — с игривым: «Не правда ли?»…