Жизнь — это не стрела, не путь из пункта А в пункт Б. Жизнь в книге должна выглядеть как кисть винограда, таящая в себе безмолвие, вмещающее дикость древней музыки, чтобы можно было отрывать виноградинки и пробовать их. Одни будут спелыми, сочными. Другие — яростно-зелеными. Третьи — переспелыми и уже подгнившими. Четвертые — до того горькими, что их лучше уж сразу выплюнуть, чтобы не портить желудок. Но так, по крайней мере, вы услышите настоящую мелодию взрыва, а не тиканье часов.
Как-то раз я ехал домой на метро, и в вагон на одной из остановок зашла девочка, лет двенадцати, худенькая, в тонких очочках. В руках она держала скрипку. Когда двери закрылись, она заиграла популярную французскую мелодию. Сквозь шум тоннеля слышались скрипичные всхлипывания, жалкие, обобщенные. Звуки торопились, глотали друг друга, словно стеснялись своего появления. Так интеллигентные люди, не решающиеся на улице сплюнуть, тошнотным усилием воли проталкивают в себя сопливую слюну. Девочка шла по вагону и играла. Люди платили вяло, неохотно, явно чувствуя, что недополучили положенное количество сладкой музыкальной слюны. А я вспоминал, как в детстве мама поставила пластинку с записью, как она сказала, «хорошей французской певицы». Сначала раздался отвратительный треск запиленной пластинки, вслед за ним полилась та самая французская мелодия, и эту мелодию вдруг прорезало резвое гаденькое пение, напоминавшее мяуканье кошки. Я заткнул уши. Мама, помню, сказала, что «это великая певица» и что «я ничего не понимаю». Я вспомнил об этом, когда протянул девочке десятку. Зачем она это играла, я не выяснял. Может, затем, чтобы всех позлить. А может — наоборот, чтобы принести всем радость. Или, скорее всего, ее заставили таким способом собирать милостыню бандиты, курирующие армию питерских нищих. Я не знаю. Фрагменты жизни уворачиваются, когда пытаешься их словить неуклюжим пинцетом и сунуть под микроскоп. Спасение — в одиноком биении сердца, в удовольствии никогда никого не встретить, которое освобождает уши от общеобязательного тянущегося звука и вливает в них белое безмолвие.
Вымя
Я рано выучился читать. Еще в детском саду. И ничуть не жалею. Помню, вокруг все было непонятно. Какие-то странные предметы, люди, которые вслух что-то говорили. Приходилось постоянно напрягать мысли. А книги меня от этого избавляли. Едва я их открывал, они тут же начинали думать за меня. На душе становилось легко и приятно. И мир сразу переставал казаться новым и тревожным. Правда, у меня очень скоро испортилось зрение. Но книги я все равно не бросил. Я даже сделался преподавателем литературы. Вернее, меня таким сделали мои родители. И суть моей работы заключается в том, чтобы заставлять людей побольше читать.
У отца в детстве все было по-другому. Его ничего не заставляли делать. И даже читать не выучили, перед тем как он пошел в школу. В доме его родителей, когда он был маленьким, всегда царило какое-то необычное для нервных послевоенных лет спокойствие. Дедушка и бабушка жили душа в душу, никогда не ссорились и даже голоса друг на друга ни разу не повысили. Впрочем, лишь однажды, где-то в середине 1960-х, между ними возникло непонимание. Из-за того, что бабушка приготовила на обед вымя. Для деда это явилось полной неожиданностью. 1960-е годы, как вы знаете, вообще были очень оттепельными, очень либеральными и часто преподносили неожиданности. И, наверное, поэтому вымя тогда оказалось в большой моде у кулинаров.
Хотя Венедикт Ерофеев, если помните, примерно в эти же годы заказывать вымя в ресторане Курского вокзала отказался, предпочтя херес. Зря. В результате он не получил ни того, ни другого.
Но вернемся в дом моего отца. Итак, бабушка решила приготовить вымя. По совету Любовь Григорьевны. Эта Любовь Григорьевна лечилась у бабушки и занимала высокий пост в профсоюзах. В период советского дефицита она доставала путевки, билеты в БДТ, импортные вещи и приносила продукты питания, которые в обычных магазинах либо вообще не продавались, либо продавались, но очень редко. Если в доме вдруг появлялась палка копеечной колбасы или вырезка, или торт «Киевский», или рулон туалетной бумаги — это означало, что недавно в гости заходила Любовь Григорьевна.
В 1970-е годы такие «любовь Григорьевны» были у каждой советской семьи. В них видели ангелов-хранителей, их с нетерпением ждали, к их приходу готовились, им сразу кидались звонить, если случалась какая-нибудь беда, их имена произносили друг другу с наставительным уважением.