— Чем же?
— А хоть бы и тем, что стрекозы трудятся больше, чем муравьи. Не знают ни сна, ни передышки. Иначе им, бедняжкам, нельзя.
— Вы так полагаете? — буркнул Лецкий. Чем дольше он слушал, тем больше мрачнел.
— Сам знаешь. Эфемерная деятельность требует исполинских усилий. Но Жолудев из другого теста. Он для нее не приспособлен.
— Не убежден, — огрызнулся Лецкий, — хоть вы и княгинюшка, и Минерва. Я знаю, что наш сосед угасал, и я возродил его из праха. Награды за это я не требую, однако хулы не заслужил. Спасибо за божественный кофе. Я побежал исполнять обязанности, тянуть свою стрекозиную лямку.
Лецкий имел свои резоны. Жолудев, в самом деле, воспрял. Он то и дело возвращался к своей увеличившейся фонотеке и вслушивался в собственный голос. Фактически он впервые в жизни услышал его со стороны, как нечто от него отделившееся. Так вот каков он на самом деле! Поистине, не голос, а глас! Вот почему по воле судьбы он оказался в центре событий и должен сыграть в них немалую роль. Подумать только, если б не Лецкий, лукавый сосед, бес-соблазнитель, которого он недооценивал и даже находил легковесным, если бы не его вторжение в жолудевские опустевшие дни, он, Жолудев, так бы и жил, не догадываясь, какое сокровище в нем таится. А между тем этот странный бас и впрямь обладает какой-то магией, таинственной суггестивной силой. Способен увлечь и заворожить. Способен за собой повести. Сомнительно, чтобы он мог достаться тому рядовому человеку, к которому Жолудев обращается. Нет, он дарован миссионеру с неким особым предназначением.
Если бы Вера была с ним рядом! Если бы она разделила его вдохновение и окрыленность! Однако об этом нельзя и думать. Как верно сказал когда-то Чехов: «Насмешливое ты мое счастье».
Пока он раздумывал о событиях, так изменивших его судьбу, Лецкий прошествовал в офис партии. Там Коновязов созвал на встречу региональных энтузиастов. Их было немного — семеро доблестных, выделившихся среди остальных своей несомненной пассионарностью. Лецкий решил на них поглядеть.
Гости Москвы и Коновязова уже заполнили помещение, недавно полученное в аренду. К мощному письменному столу был прислонен еще один, длинный, стояли стулья и несколько кресел. Стену подпирал книжный шкаф. Были еще аккуратно прикноплены внушительная карта России и выразительный плакат — суровый немолодой простолюдин со строгим и требовательным взором, либо вещающий, либо зовущий. Похоже, что он и олицетворял народ, который обрел свой голос.
Прибывшие были не слишком юные и несколько зажатые люди. Коновязов познакомил их с Лецким, представил его как человека, отвечающего за связи с общественностью и доносящего до нее идеологию «Гласа народа». Лецкий смотрел на них изучающе, точно хотел понять: что за люди? Что их свело в коновязовском штабе? Периферийное честолюбие? Попытка иллюминировать будни? Непостижимый гражданский жар? Счастливая девственность сознания?
«Уж больно я крут, — укорил себя Лецкий. И тут же подумал: у двух или трех вполне интеллигентные лица. Неведомо почему он вспомнил того влажноглазого официанта, который обслуживал на Тверском. — Необъяснимая ассоциация», — подумал Лецкий, сердясь на себя.
Симпатию вызвала очень румяная, высокогрудая активистка, приехавшая из Волгограда. Она была трогательно серьезна.
Когда был объявлен перерыв, он тихо спросил у Коновязова, доволен ли тот своими соратниками. Маврикий Васильевич оживился.
— Отборные люди, — сказал он с нежностью, взглянув при этом на волгоградку. — Я просто испытываю потребность время от времени с ними видеться. Чувство, что ты приник к своей почве. Будто испил живой воды.
Он произнес это с неким вызовом, как, впрочем, едва ли не каждое слово, которое адресовал он Лецкому. И облик его за это время также разительно изменился. Он потемнел, отощал еще больше, к тому же с недавних пор отпустил козлиную остроконечную бороду — стал неприлично похож на фавна. И в поведении Коновязова, и в том, что он теперь говорил, и в интонации постоянно присутствовала все та же тема. Она обозначала обиду. Создатель движения был унижен, был незаслуженно оскорблен, стал жертвой интриги, задвинут в угол. Возвышенной и честной натуре давно уже и тесно и душно. Она оживает в российской провинции, где люди естественны и благородны.
— Могу вас понять, — согласился Лецкий. — Я искренне рад за вас и за них.