Выбрать главу

Армения была, даже обязана была быть, потому что сына его угораздило заболеть ностальгией — тоской по родине. Боже правый… на свете тысячи хворей — но ведь и тысячи лекарств от них, а этот паршивец ухитрился подхватить ностальгию. Доктор сказал, это, мол, болезнь животных, а не человека: персидский тигр, к примеру, не выживет в Германии или ещё где; прописал лекарства, но добавил, что проку от них не будет: ребёнка излечит только родина.

— Где он родился?

— В этом, как его… Зангезур, что ли… В Кафане.

— А где это?

— За рекой… как её… Аракс. По ту сторону. В России, словом.

— Не знаю, — сказал врач. — Но если ребёнок тебе дорог — довезёшь и туда. А не сможешь — медицина тут бессильна.

Боже, боже правый… Такое могло разве что пригрезиться в опиумном дыму старых как мир персидских сказок, десять тысяч лет назад, а теперь — надо же! — и впрямь случилось в Тавризе, в семье Герасима Атаджаняна, в 1927 году.

И вот Герасим Атаджанян, в прошлом антикоммунист, пристегнул к поясу маузер, подхватил сынишку на закорки, перешёл ночью Аракс и поднялся в горы.

Солнце подало знак, и наступило утро, утро синих ущелий и жёлтых гор; к небу поднимались дымки кочевий — тут Арцваника, там Гехануша, а вон там Давид-бека и Цава. Голубым туманом курились дальние леса, ущелья и пропасти в ущельях, золотыми клубами туманной пыльцы курились горные вершины и главы вершин. И Герасим понял, что окаянной животной хворью может заболеть не только ребёнок.

Наступило утро — и отряд красной милиции выстроился во дворе Горисского ревкома и по команде «Марш!» отправился брать нарушителя границы Герасима Атаджаняна.

— Гянджунц Симон! — крикнул Герасим, засевший в расщелине скалы. — Гянджунц Симон, будь человеком и поступай как человек. Ребёнок болен, понял?

— Атаджанян Герасим! — крикнул в ответ командир красного отряда. — Думаешь, удрал в Тавриз, так и от расплаты ушёл? Выходи, сдавайся!

— Гянджунц Симон! Пока кровь твоя не пролилась, в тебе течёт, иди-ка ты своей дорогой.

Слава меткого стрелка, ребёнок, удачное укрытие и мысль о том, что эти горы родные не только для них, но и для Герасима, — всё это заставило красный отряд повернуть назад без него; мирно беседуя, милиционеры спустились с гор, перевалили ещё через одни горы, снова спустились, уже в Горис, и доложили, что нарушителя границы не обнаружено. А нарушитель бродил вверх и вниз по тропам своего детства, утолял жажду, припадая к ледяным родникам своего детства, и говорил сыну:

— Вот этот родник — Студёный ключ, этот — Слепое око. Запоминай! Тут вот — Медвежий лог. А это — дуб. Не золотой, конечно, дубов на свете видимо-невидимо, но этот дуб — особенный. Это дерево росло рядом с нашим дедом, а теперь вот оно, рядом с нами. Из Тавриза ещё дальше подашься — в Египет или хоть в Америку, — это твоё дерево, оно с тобой будет. Заболеешь, спросят, чего душа хочет, скажешь: тот дуб, что рядом с дедами жил.

И смотрел Герасим, и видел своего деда; с топором за поясом тот медленно шёл вверх по склону, а за ним так же медленно шёл его чалый, тоже крепко тронутый сединой пёс. Герасим помнил его: то был двести двадцатый из семисот волкодавов, служивших роду Атаджанянов, и теперь настала его очередь без остатка передать потомкам и инстинкты, и ум своих предков — овчарок.

И смотрел Герасим, и видел румяного малыша Герасима, и подростка Герасима с каплями пота на опушенной верхней губе, и юношу Герасима с выгнутой дугой бровью — и все они, то отставая, то вырываясь вперёд, поднимались к роднику. И прислушивался Герасим, и слышал голоса всех своих возрастов на одних и тех же вечных склонах, и голоса тех, о ком знал понаслышке. И полыхало вокруг море красных маков, и зеленее зелёного были луга, и звенел в вышине хор жаворонков, и всё это множилось и приумножалось многократно, потому что для Герасима краснели, зеленели и звенели маки, луга и жаворонки всех его возрастов.