Прекрасную деву…
С пропорционально сложенной фигурой, относительно узкими плечами и вспять того вытянутой шеей так, что сама голова возвышалась над туловищем. С тонкой, узкой талией, небольшой мышечной массой на руках и ногах и шаровидной формой груди даже в темноте демонстрирующей, словно капельки воды, нежнейшие приподнятые соски.
Деву так похожую на мою милую Виклину, Лину, Линочку.
Мою любимую девочку…
Глава двадцать первая
Открыв глаза первое, что я увидел так это белый окрашенный потолок. Мое движение до данного момента было стремительным…
Наверно, стремительным…
Потому, как увидев в той черной трубе силуэт Лины, я отвлекся на него и не очень помнил, что случилось дальше. И не понимал, почему так мгновенно перед глазами выступил этот потолок и висевшая по его центру с желтоватым отблеском света люстра, где на трех рожках поместились мутно-белые конусоподобные плафоны. Я еще подумал, чуть скосив взгляд, нафига это породие на люстру сюда повесили, могли оставить привычные лампочки накаливания. Впрочем, веки я не закрыл, теперь стараясь сориентироваться и понять, почему на место ночной сини неба, белому лучу и черной трубе из которой он выбился, пришел данный плохо окрашенный потолок с огромными такими желтыми пятнами по поверхности. Почему аромат примятой травы, зелени листвы и неповторимый миндальный дух Лины сменился на приторно-горький запах лекарств, напитанный особой мощью спирта, того самого, что губил землян и был не нужен радуженцам.
Очень сильно, как, оказалось, болела голова, в районе затылка так, точно меня шибанули по ней дубиной, и теперь я лежал прямо на образовавшейся шишке, или открытой ране. Еще болела грудь, а возле сердца даже пекло. А может это горело мое сердце от пережитого расставания с любимой девочкой, с Линой. От расставания и невозможности теперь уже с ней поздороваться.
Я неспешно сместил взгляд с потолка вправо и оглядел саму небольшую комнату, где стены до середины были окрашены в блекло-голубые тона, вроде панелей, далее обретая такой же, как и потолок, белый цвет. Отметив поместившуюся впритык к противоположной стене, на длинных трубчатых ножках (заканчивающихся небольшими колесиками) высокую кушетку, подобную той на которой лежал я, застеленную белой простыней. Возле кушеток, моей и соседней, стояли тумбочки. И если соседняя была пуста, то на моей находились стеклянная бутылка с минеральной водой, фарфоровая чашка и приткнутый к ней большущий, оранжевый апельсин, размер которого слегка перекрывала стойка для капельницы. В этом помещении, мною сразу отнесенном к больничной палате, было точь-в-точь, как в могильном склепе, и это несмотря на большое окно (чуть прикрытое с двух сторон вертикальными жалюзи), расположенное напротив входной двери на угловой относительно коек стене.
Впрочем, через прозрачное стекло металлопластикового окна в палату вливался тусклый свет, словно Земля (а это была именно Земля) лишилась своего собрата, любимого или избранника Солнце, и теперь на ней извечно должен был править полумрак. Тот самый, каковой наполнял сейчас мою душу, личность, мозг ощущениями пасмурности данного мира, лишенного самого чудесного в нем для меня, сияния любимой девочки, Лины.
Мощная тоска охватила все мое тело, и на нем сами собой резко сократились конечности, а по коже снизу вверх, начиная от кончиков пальцев на ногах, вплоть до корней волос на голове пробежали мельчайшие мурашки, заколыхав и оставшуюся растительность, словно травы в поле. Мурашки, как и тоска, принесли на себе воспоминание о Лине, словно я не столько в ней находился, подменяя ее в жизни, сколько шел рядом, смотрел на ее лицо в форме нарисованного сердечка, слушал ее нежный, лиричный и высокий голос, вдыхал ее миндальный, сладкий запах. От боли, что прямо-таки обжигала мою душу, личность, нейроны мозга, на глаза выплеснулись слезы. И если на Радуге я плакал потому, как Лина вышла замуж за Беловука, то сейчас на Земле от осознания нашей удаленности, от невозможности быть рядом, видеть друг друга. И еще оттого, что тогда возле костра на поляне планеты Радуга, я не ответил на ее приветствие.
Капли будто напитанные правящей во мне душевной болью медленно стекая по щекам, скатывались на плоскую подушку, на которой покоилась голова, насыщая ее матерчатое вещество страшным унынием, в которое я оказался втянутым. Не знаю, как долго я плакал, но слезы удивительным образом облегчили мою тоску по Линочке, не погасив ее, а лишь слегка остудив.