Выбрать главу

Четырехцветные у серьезных игроков вообще шахматами не считались, но  имели невероятную популярность в ХVIII веке. Игра была чем-то средним между шахматами, фантами и картами – фигуры четырех цветов на четырехцветной доске.  Играли в нее и вдвоем, но обычно вчетвером: два кавалера против двух дам. Каждая «съеденная» фигура сопровождалась загадкой или поцелуем, Так что если между партнерами возникало достаточно сильное притяжение, игра просто превращаюсь в современную «бутылочку». Если же отношения участников были напряженными, то игра могла принять даже печальный оборот. Нередки были случаи, когда одна из дам бросала игру и убегала в слезах, так как оба партнера начинали яростно «пожирать» исключительно фигуры ее подруги. А для молодых людей матч мог закончиться дуэлью. Друг против друга играли также супружеские пары. Зная легкомысленные нравы куртуазного века, мы догадываемся, что проходили они весело и заканчивались мирно и к всеобщему удовольствию.

Сами доски и фигуры были необыкновенно красивы. Модники и модницы имели наборы для игры, расписанные собственноручно. Дамам нравились цветы: красная, белая, розовая и чайная розы или жасмин, левкой, нарцисс и тюльпан, Кавалеры предпочитали символы и цвета четырех стихий: земля (черный), воздух (белый), вода (синий) и огонь (красный). Нередко доски и фигуры заказывались ювелирам, которые делали их из драгоценных камней и металлов. Когда же мода на цветные шахматы прошла, наследники  переделали их  в украшения.

Прежде чем начать игру, выбирали доску, для чего бросали жребий. Если игра ладилась и заканчивалась быстро, игроки переходили ко второй доске, третьей и четвертой. Начинать игру в пятый раз считалось неприличным, как и играть на деньги.  В игральный набор входила также маска, так как игра была особенно популярна во время карнавалов. Партнеры могли обменяться досками, чтобы потом узнать друг друга. Известен случай, когда одну такую юную пару  разлучили сразу после карнавала. Девушку выдали замуж, и она много лет хранила доску, тайно вздыхая о неведомом партнере. И вдруг однажды доска случайно попала в руки ее мужа. Побледнев, он спросил: «Откуда это у тебя?» Бедная женщина заплакала и рассказала об этом давнем происшествии. Не говоря ни слова, муж вышел и вернулся с той самой шахматной доской, что она подарила неизвестному молодому человеку. Мало того, он принес еще и маску, в которой  резвился на карнавале в ту ночь! Оказалось, что и он продолжал вспоминать ту чудесную игру и исчезнувшую партнершу.

К началу Х1Х  века  цветные шахматы почти забылись, Довольно долго они существовали в монастырях. Естественно, что о поцелуях не было и речи, а загадки были исключительно нравственного содержания. Например, угадать имя святого по его атрибутам. Говорят, Грегор Мендель открыл генетический код именно за игрой в цветные шахматы.

В начале ХХ века возник вариант игры втроем. Но с началом Первой мировой войны и эта последняя искра угасла окончательно.

---------------------------------------------------------------------------------------------------------

МИХАИЛ ДЗЮБЕНКО

Стрекозы, охранники и медведь в кедровом лесу

(Фрагменты книги, которая никогда не будет написана)

Homo homini anizoptera est.

Женбла, кот сепотил йес рим

В оге нитумы коворые.

Дорфе Чевтют, Налее Бацюка

все равно тебя схватят со всех сторон

во все стороны разнесут растащат

кто руку кто ногу кто голову  кто глазницу

Тинстанкон Вордек

Никакого ДООСа я не знаю. Первый раз слышу. Я знаю Кедрова. И для меня 2004 год – тоже в каком-то смысле юбилейный, но в другом: 20 лет, как мы познакомились. 20 лет моей новой жизни. Произошло это в Доме творчества писателей «Ирпень» под Киевом. В том самом Ирпене, про который Пастернак писал: «Ирпень – это память о людях, о лете…»

Студент филфака МГУ, окончивший первый курс, я бредил тогда Пастернаком, написал по нему первую курсовую работу. Когда мой отец, Александр Григорьевич Коган, исследователь военной литературы, объявил мне, куда мы едем, я ожидал этого как чуда: в месте, где побывал Пастернак, не могло не произойти чудес.

Дом творчества состоял из двухэтажных корпусов с несколькими номерами. Мы с отцом жили на втором этаже одного из таких корпусов, а на первом, прямо рядом с лестницей, жила пара: он – бородатый, с умным лицом; она – с огненным насмешливым взглядом, черными распущенными волосами. Святой и ведьма. Что-то в них было нетипичное. Но я, юный интроверт, не сразу и обратил на них внимание. А потом – так, отметил про себя…

Однажды вечером отец после ужина задержался дольше обычного; пришел в номер, когда уже стемнело.

– Где ходил? – спросил я с любезной любознательностью пыточных дел мастера.

– Стояли с Кедровым, разговаривали о Федорове.

Две незнакомых фамилии сразу! А я-то был уверен, что знаю словарный запас своего отца вдоль и поперек: Гудзенко – Лазарев – Шубин – Алтаузен – Кондратович – Кондратьев – Пузиков – Сарнов… Да, еще Симонов и Твардовский.

– А кто такой Кедров?

– Живет под нами с женой, такой бородатый.

– А кто он? Что он пишет?

– Он преподаватель Литинститута. Обещал дать почитать свои статьи.

«Преподаватель Литинститута»… Кислая рекомендация.

– А кто такой Федоров?

– Был такой философ Николай Федоров в начале века. Проповедовал воскрешение мертвых.

– В каком смысле?

В прямом. Что всех мертвых надо воскресить.

Подумать только! Мой отец, убежденный атеист, материалист, коммунист со стажем, два часа разговаривал про воскрешение мертвых?! Да я таких слов от него отродясь не слышал! И что, они теперь все в Литинституте об этом пишут? Что же это за Кедров такой, который сподвиг моего отца на подобный разговор?

– Как его зовут?

– Константин Александрович.

– Если он даст тебе статьи, дай мне тоже почитать.

Через день в моих руках были две статьи – «Звездный сад» (о Блоке) и «Восстановление погибшего человека» (о Достоевском). Жизнь перевернулась.

Что было до этого? В некоторых отношениях образцовая, а в других – совсем провальная семья. Размеренное, благополучное, но скучноватое, задавленное школой детство и отрочество. Русская и зарубежная классика, советская литература. Антисоветские разговоры (как, наверное, в каждой второй интеллигентской семье). Классическая музыка. Воспитание хорошего, традиционного вкуса.

Детство я провел хорошо

а юность еще лучше

Несколько запрещенных книг. Помню июнь 1981 года. Мне четырнадцать лет. Отец на съезде писателей. Там ему на пару дней дали ксерокс книги Ольги Ивинской «В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком», и он спешит поделиться ею с мамой. Меня отправляют в центр на встречу с отцом. Оба родителя предупреждают: сверток не открывать. Разумеется, войдя в вагон метро, я тут же разворачиваю сверток, даже не осознавая, чем мне это грозит, – и не могу оторваться. Непонятный, совершенно дремучий Пастернак, которого я видел всего несколько стихотворений и отскакивал от них как ошпаренный, – начинает мне открываться! Хорошо, что мама задержалась на работе. Я проглатываю книгу за несколько часов, выписываю из нее все, что задело (листов десять получилось), и иду гулять с собакой. И думаю о прочитанном. Впервые в жизни – думаю о смысле искусства! В чем же он? Ну, конечно, не в том, что говорят марксисты, потому что у них очень скучно; но в чем же? И, уже возвращаясь домой, подходя к дому, я поражен внезапной мыслью: искусство – это Вечность, это образ Вечности.

Я помню то место, где остановился как вкопанный. Таких слов, как «Вечность», до тех пор не было в моем словаре. А тут вдруг залетело, как шаровая молния, и осталось навсегда.

Но – какая она, Вечность? Значительная часть философии и тем более богословие от меня закрыты, да мне и в голову не приходит искать в них ответа: я все-таки воспитан в советских традициях. Я ищу его в том, что мне ближе, – в филологии и через филологию.

Все интересно юному филфаковцу, но я пытаюсь понять, что же стоит за народными обрядами и фольклорными «общими местами» – неужели какие-то «трудовые процессы»? за «мифологической школой» – неужели наивные представления о небесных телах? за «бродячими сюжетами» – неужели случайные миграции? за пропповской алфавитом волшебной сказки – неужели только внешние структурные сходства? А рыцарские ритуалы? А законы языка? Неужели это всего лишь функции от исторических событий? Но ведь признать это значит сдаться бессмысленности мироздания: все преходяще, ничего вечного нет. Университетская библиотека открыла целый мир, но он оказался похожим на лабиринт. Я блуждал в нем и все больше утверждался в релятивизме. Мне стало тепло, пыльно и скучно. Видя мои странные поиски, один школьный приятель (он учится на юрфаке) советует заглянуть в Хлебникова. Я заглядываю – и ничего не понимаю. Это почище Пастернака!