— Ваша?
— Государства.
Лебедев тихо спросил:
— Вы считаете себя виновным?
Колесов ответил не сразу.
— Да.
— В чём?
— В том, что понял цену смерти раньше, чем цену правды.
Проект сообщения о Пленуме был обычным.
Пленум ЦК КПСС обсудил вопросы последовательного проведения решений XX съезда, укрепления коллективного руководства и социалистической законности…
Колесов правил его механически. Убрал лишний пафос. Убрал намёки на «разоблачённую группу». Оставил политическую оценку. Оставил законность. Оставил комиссию.
Хрущёв потом будет недоволен. Молотов — оскорблён. Каганович — яростен. Маленков — растерян. Микоян — благодарен и насторожен. Суслов — удовлетворён формулой, которую можно будет толковать.
Но сообщение уйдёт. Страна узнает, что курс продолжается. Не узнает, что человек, ставший первым, сидел ночью над листом, где было написано: я молчал. В этом и заключалась мерзость власти: она требовала говорить от имени всех, пряча личную трещину в ящик.
Колесов не хотел прятать навсегда. Но сейчас он снова выбирал управление. Разница была в том, что теперь он понимал это как вину, а не как необходимость.
Ближе к полуночи он попросил Лебедева принести старую записку Сталина. Ту самую:
Берия полезен. Но скользкий.
Она лежала в первом томе. Колесов положил её рядом со своим признанием. Две бумаги. Два мёртвых человека в одном кабинете: Сталин — физически; Берия — политически, а вскоре и юридически. Между ними — Колесов, живой, первый, ограничивающий власть законами и знающий, что его путь начался с молчания у смертного ложа.
Он вспомнил последний разговор.
— Не давайте палачам списать всё на меня одного.
Сталин сказал это не из благородства. Из ревности к истории. Из желания удержать контроль даже над будущим обвинением. Из понимания, что его соратники действительно захотят спрятаться за ним.
И всё же фраза была правдой. Палачи не должны списать всё на Сталина. Но и реформатор не должен списать всё на палачей. Колесов взял ручку и на новом листе написал:
Послесловие к личному архиву.
Потом:
Я знал достаточно, чтобы подозревать Берию в сознательной задержке помощи Сталину. Я не сделал это предметом расследования. Политическая причина: немедленное вскрытие разрушило бы управление в момент борьбы за власть и дало бы Берии или его противникам оружие для нового террора. Личная причина: я желал, чтобы Сталин не вернулся к власти.
Он остановился. Строки были сухими. Почти как постановление. Но сухость не спасала от смысла.
Он продолжил:
Это не оправдание. Это граница, которую я обязан помнить, принимая решения о законности. Человек, имеющий собственную скрытую вину, не имеет права требовать от государства слепой веры в свою чистоту.
Ниже:
Поэтому — отчёт. Поэтому — комиссии. Поэтому — ограничения. Не потому, что я чище других. Потому что я знаю, что не чище.
Он подписал.
Дата: июнь 1957 года.
Лебедев прочитал лист только после того, как Колесов сам протянул ему.
— Снять копию? — спросил он глухо.
— Нет.
— Зарегистрировать?
— В личном архиве. Закрыть до особого распоряжения.
— Какого?
— После моей смерти — передать Комиссии ЦК по законности. Если комиссия к тому времени ещё будет существовать.
— А если не будет?
— Тогда в архив ЦК с пометкой: вскрыть по решению Пленума.
Лебедев посмотрел на него.
— Вы хотите, чтобы вас судили после смерти?
— Нет. Я хочу, чтобы меня не превращали в икону.
— До этого далеко.
— Ближе, чем кажется. В этой стране сначала боятся, потом славят. Иногда одни и те же люди.
Лебедев сложил лист.
— Владимир Юрьевич, можно спросить?
— Да.
— Если бы Сталин выжил, вы бы выступили против него?
Колесов не ответил сразу.
За окном ветер ударил в стекло. Где-то далеко прошла машина. Кремль ночью снова стал тем, чем был всегда: камнем, в котором люди убеждали себя, что управляют историей.
— Не знаю, — сказал Колесов.
— Честно?
— Именно поэтому плохо.
— Почему?
— Потому что я строю правила против страха, а тогда, возможно, снова подчинился бы страху.
Лебедев тихо сказал:
— Но теперь вы строите.
— Теперь.
— Это имеет значение.
Колесов посмотрел на него.
— И всё же не отменяет.
— Нет.
Они оба понимали: утешения здесь быть не может. Только запись. Только память. Только ограничения, придуманные человеком, который знает, что в решающий момент уже однажды выбрал молчание.