Выбрать главу

Пан Гонсевский нетерпеливо пожал плечами.

— Ни я, ни вы не были в том виноваты, — сказал он холодно.

На этом разговор и кончился.

Так как большинство купцов-хлебников были униятами, кто-то посоветовал Петру Васильевичу пожаловаться на них Иосафату. Полочанин сомневался, примет ли его Иосафат. Члены цеха настаивали, и Петр Васильевич подчинился.

Против ожидания, Иосафат согласился принять Полочанина. Высокий и подвижный, с глубоко сидящими темными глазами, епископ сделал два шага навстречу булочнику, сказал, что рад видеть его у себя, протянул ему руку, — костлявую, белую, словно кисть скелета, — и Полочанин приложился к ней. Затем Петр Васильевич изложил свою просьбу.

Кунцевич выслушал, кивнул. Засуха, войны, болезни, говорил он, это наказание божие, ниспосылаемое за грехи. Противиться наказанию означает противиться богу, грешить вдвойне. Из всего народа полоцкого как раз купцы наименее грешны, ибо они приняли унию. Как просить бога за еретиков булочников? Все же он, Кунцевич, это сделает. Он сделает внушение купцам, дабы они ради своего обогащения не смели пользоваться наказанием, посылаемым господом на людей. Но и людям пора понять, что гнев господен не бывает беспричинным, — давно уже пора всем христианским церквам возъединиться в лоне своей матери — католицизма.

— А что, — перебил себя тут епископ, — много среди членов цеха униятов?

— Ни одного.

— Так! Пока ни одного... Но должны же люди узреть в конце концов свет истины! Вот ты, сын мой, тоже православный, понимаешь ли, что зла тебе никто не желает, одного лишь добра, и что папа римский только о том печется, чтобы его благословение досталось возможно большему числу людей? Примите его — и будете счастливы. От вас не требуют ведь отказа от ваших обрядов, смены ваших икон. Все останется по-старому. Не глупые же люди многие ваши купцы, помещики, менялы, а они признали папу.

Петр Васильевич молчал. По дороге сюда он не предполагал, что епископ будет вызывать его на религиозный спор. Боясь неосторожным словом испортить доброжелательное настроение Кунцевича, он не знал, что ответить.

— Не правда ли, сын мой, ты согласен со мной?

— Разумеется, каждый волен поступать, как понимает, — уклончиво ответил Петр Васильевич.

— А кто еще не понимает, тому нужно разъяснить... Если бы вот ты, например, старшина цеха, прозрел, — нет сомнения, что многие твои товарищи пошли бы за тобой. А что они говорят, как относятся к единению церкви? Почему не пользуются истинной библией, одобренной его святейшеством папой?

Одно участие мнилось Полочанину в голосе Иосафата, дружеское желание найти приемлемое для всех решение. Петр Васильевич не мог не поддаться этому настроению. Он не был фанатиком, безрассудное упрямство претило ему.

— Зачем же катехизис на нашем языке написан? — спросил он доверительно.

— Кем написан?

— Симоном Будным... Он же говорил, что все языки надо одинаково чтить. Вот и не признают люди библию непонятного римского письма и также не желают учить детей польскому языку, когда родной язык преследуется.

— Так-так... Симон Будный... А еще чьи ты книги читаешь?

— Запомнилось мне слово Скарины. Он говорит, что каждый человек должен быть привержен своему родному языку.

— Так... И кто в твоем цехе еще так думает?

Вдруг Петр Васильевич уловил в глазах епископа настороженность кошки, следящей из-за укрытия за прыгающим воробьем. Он мгновенно разгадал значение елейной улыбки Кунцевича и его вкрадчивых слов. Епископ принял его, очевидно, за простачка. И хоть не понимал еще Полочанин, в чем будет беда, если он назовет несколько фамилий, внезапно вспыхнувшее чувство недоверия подсказало ему быть сдержанным.

— Кто из вас так думает? — повторил Кунцевич.

— Был такой купец в Твери, Афанасий Никитин. Он много ездил по миру, повидал много народов, а когда вернулся, написал: «Господи, благослови Русь!» — хладнокровно отвечал Петр Васильевич. — У меня эта книга есть, могу принести.

— Так! Какому-то купчине верите, а меня, пастыря вашего, отвергаете! — загремел вдруг епископ, обнажая длинные желтые зубы. — И смеете просить у меня заступничества. Хлеб-де господень для всех... Скажу, скажу гильдии. Пусть хоть и втрое дерут с вас, пусть голод всех вас истребит, пусть вас хоть и по сотне на день в одну общую собачью яму бросают... Вон, вон!

Петр Васильевич опешил, попятился к двери. Он глядел на епископа, но уже не человека видел. Глубокие и словно бы пустые глазницы, длинные зубы, высохшие кисти — сама смерть плясала перед Полочанином. «Душехват», — вспомнилось ему прозвище, данное Кунцевичу в городе.