Огромное трехэтажное здание с несколькими внутренними дворами стоит недалеко от Замковой горы как символ вечной мощи королевства. Толщина его кирпичных стен превышает местами полтора аршина, его колокольня выше самых высоких колоколен и звонниц в городе, а каменная ограда по прочности не уступает крепостной стене. Рядом с ним собор святой Софии, которым так гордятся местные жители, выглядит жалким и хилым, как женская туфелька рядом с добротным рыцарским ботфортом.
Придумав это сравнение, пан Гонсевский усмехнулся.
Вторым актом Батория, не менее великодушным и мудрым, чем приглашение в Полоцк иезуитов, было дарование местным шляхтичам права судить своих крепостных «домашним судом» и самим исполнять приговоры, вплоть до смертных. Тогда же Баторий отменил Юрьев день.
Ссылаясь на какие-то давние привилегии, неизвестно кем и когда установленные, полусвободные крестьяне в осенний Юрьев день, когда кончались все полевые работы, нагло убегали от своих помещиков к другим, искали более добрых. «Более глупых», — мысленно поправил себя пан Гонсевский. Привилегии быдла — что может быть более неестественного и смешного?! Вспомнилось пану, как лет пятнадцать тому, начитавшись творений видных мыслителей шляхетства, он и сам написал небольшой трактат — философское сочинение, в коем приводил двадцать два доказательства того, что Юрьев день приносит вред государству. Он пришел к выводу, что ни полусвобода, ни четверть свободы, никакая доля свободы не нужна крестьянам. За свой труд он был удостоен почетного звания доктора, а родовитость и богатство принесли ему пожалование в потомственные владетели Заполотского посада. На радостях пан Гонсевский велел тогда оповестить население собственной половины города, что отныне и ремесленники не могут покидать его. Тогда-то впервые пришел к нему этот булочник.
Обычно пану Гонсевскому заказы из булочной доставлял подмастерье — молчаливый рыжий парень, легко несший на плече корзину с хлебцами, бубликами и разным печеньем. Пан Гонсевский изредка сталкивался с ним в своем дворе и обходил его молча, как обходят корову или свинью. Однажды вместе с подмастерьем пришел старик. Он был горбат и дышал тяжело. С первого взгляда ему можно было дать лет семьдесят. Завидя магната, который садился в коляску, старик поспешил к нему.
— Проше пана, — произнес он, обнажив голову. — Надеюсь, у пана нет причин быть недовольным нашими булочками или кем-нибудь из пекарей? — Говорил он на чистом польском языке, даже без акцента.
Магнат никуда не торопился и мог себе позволить уделить несколько минут этому забавному существу, напомнившему ему карлика из какой-нибудь сказки.
— Если ты хозяин булочной, старик, то могу тебя похвалить, ты высокий мастер. — Магнат нарочно сказал «высокий», а не «великий», чтобы поиздеваться над ростом старика.
— И мы довольны тем, что живем в этом городе, — поклонился старик. — Мы знаем, что всюду в Жечи Посполитой ремесленникам живется одинаково. Зачем же пан гонит нас отсюда?
— Не понимаю, — сказал Гонсевский и уселся удобнее. Любопытный старик! Можно еще немного послушать его.
— Пан отнял у ремесленников право выезда, хотя никто и не стремился уезжать. Теперь же многие закрывают мастерские, особенно молодые мастера. Они хотят стать рыбаками, охотниками, торговцами... А если вы и у последних пожелаете отнять свободу, — торопливо продолжал старик, уловив нетерпение на лице магната, — найдутся такие, что предпочтут нищенство, праздность, и тогда вы сами, ясновельможный пан, с охотой выгоните их из города... Вот мой Мирон, — указал старик на своего подручного, — уже отказывается от своего ремесла, хотя пробыл два года учеником и три года подмастерьем.
— Вот как! — хмыкнул пан Гонсевский. Ему никогда не приходило в голову, что какой-то подмастерье может чего-то желать или не желать. — Кем же он намерен стать, твой Мирон? — Пан заставил себя произнести это хамское имя и хорошо запомнил его.
Булочник пояснил, что по уставу цеха каждый, кто закончил срок обучения, обязан два года вандровать — путешествовать по стране. Только после этого он становится мастером. Ныне же невозможно соблюсти это правило.
— Хорошо, дозволяю твоему Мирону пойти после Пасхи.
— А кто же захочет вернуться? — простодушно спросил старик.
Пан Гонсевский заерзал на своем сидении.