Прошли мимо табло. Обогнули северную трибуну. Вышли к центральной лестнице.
Внизу плыла черная река. Бесконечный поток людей. Сто тысяч. Все давятся в проходах, всех несет водоворот.
Пора согреться, друг, это же осень пришла, и это конец сезона, и что же нам остается, хоккей, что ли, но это уже не тот пирог, так и пора, пора согреться.
А река уже стала мелеть. Поток все уплывал и уплывал вдаль. Пора домой. А там, у горизонта, стоял густой туман, и река медленно уплывала в него. Вдруг стало пусто. Пробежали одиночки. Потом пробрели пары. Все пропало в тумане.
Карпухин ехал в электричке, курил в тамбуре, плевал в угол. Рядом стояли все знакомые ребята — Карасев с улицы Центральной, а также и другие, тоже все свои парни. Все ехали с футбола.
Да ты постой, Витя, ты успокойся. Это ничего, что проиграли. Тем дороже будет весенний выигрыш. Считай, что три — два в нашу пользу. Да чего там — ты помнишь, как уходили мы с последнего матча в шестьдесят пятом, а в пятьдесят восьмом, ты помнишь, а в сорок девятом? Вот то-то и оно. Вот та-то и штука, братцы. Так и не вешай нос. Эх, придумать бы что-нибудь сейчас, согреться бы.
Карпухин молчал. Все свои лица. Поговорить бы с кем-нибудь. Но только не с кем. Да и не поможешь разговорами. Поздно. Делу не помочь.
Кто-то открыл дверь. Хлестнуло дождем. Засвистела электричка. Дверь поспешно закрыли. Как темно стало. Как рано темнеет.
А электричка свистела и уносила Карпухина от Ленинграда, домой. Пора. Пора. Осень пришла. Сезону конец. Свистит электричка. Дожди льют. Прощай. Прощай.
В Москву к брату
Сорокадвухлетний сантехник домоуправления Геннадий Васильевич Жданьков — его все звали Генашей — сутулый, носастый, с жидкими, как бы постоянно не промытыми волосами, суетливо ходил по комнате и чувствовал, что его начинает заносить, корежить, пузырить от злости, и он непременно должен как-либо проявить себя.
За столом сидели кочегары братья Ливеровы — Павел, огромный, крепкий, в голубой с черными подтеками майке, и Гришка, коротконогий и дурашливый, а также водопроводчик Евгений Павлович, молодой, но уже с сивыми, слинявшими волосами, двое чужих, пришедших в кочегарку погреться, а также общий начальник Андрей Павлович Дудко, по прозвищу Прокурор, отставной мичман, зычноголосый, пухлый человек. Они лениво играли в карты.
Генаша то присаживался на широкий подоконник, то костлявой спиной подпирал шкафчики для кочегаров, однако ж не находил покоя.
А ведь понимал, что злость его от усталости: он не только на основной своей работе сидит, но и в воинской части по соседству малость прихватывает. Это бы все ничего и дело привычное, но жена его Катя, что здесь же кочегарит, вторую неделю сидит по справке — младшую дочь Наташу высадили из яслей, — так Генаша и за жену мантулит. Потому что усталость усталостью, а жить, как говорится, тоже маленько надо.
Прокурор — золотая душа, хоть получает девяносто шесть рублей пенсии, а к тем, кому до пенсии дудеть, свистеть и радоваться, с пониманием относится и разрешает замену. Даже более того, ставит Генашу в вечер, чтобы тот ночку-то дома поспал, а уж утром, встряхнувшись, вздрогнув, мог и за дневные славные дела приниматься.
Эк ведь куда Генашу заводить стало, вот-то отчего его заносит и пузырит — дневные его труды. Вроде так уж получается, что при главном своем деле он всех лучше и незаменимей, вроде уж и нет другого такого сантехника: неисправность любую с закрытыми глазами обнаружит — труба ли не греет, вода ли в санузле не так весело шумит, как хотелось бы, — вот-то сейчас покручивать его стало: он вроде бы несколько повыше своих ребятушек получается, гавриков этих, он вроде бы и в белых перчатках работать может, а они так себе — раззевалы, на солнышке загорают.
И ведь понимал, что все это с усталости — у всех работы по завязку, — а все равно корежило его.
Павел Ливеров, дежурный кочегар, иногда спускался по скрипучей лестнице к котлам и вскоре возвращался к столу.
— Ну, будет маяться, Генаша, — сказал Павел, в очередной раз поднимаясь от котлов. — Или ты не устал?
— Он как зебра полосатая, — поддакнул младший Ливеров.
— Помолчи, — огрызнулся Генаша. — Молодой еще.
— Ну, будет, Генаша. Утихомирься, — сказал Павел. — Все путем. Перемелется.
— А нет, не перемелется. — Генаша чувствовал, что несет его, несет и он обязан как-то проявить себя.
Вдруг внезапно понял, что нужно сделать, и тогда зло, отчаянно даже, сказал: