Воронову все были милы за этим столом: и Соснин, и Дарья Георгиевна, и Маша, и внучка Соснина, которая была весела и некапризна, и хотелось, чтоб дачное это чаепитие никогда не кончалось.
— Нет, я не могу напиться чаем, — вдруг сказала Маша, и, легко спрыгнув с крыльца, подбежала к черной бочке у сосны, и открыла кран над бочкой, и, наклонившись, долго пила воду. Потом, выпрямившись, запрокинула голову и беззаботно засмеялась. Блестели капли на щеках и белой крепкой шее, блестели ее ровные белые зубы.
Воронов вдруг почувствовал, что в это утро все непременно должны быть счастливыми, и сейчас он уверен был, что Соснин не только поддержит его, но даст вороновским мыслям новый ход, расширит, дополнит их. И поэтому он чувствовал в себе ровную уверенность. И не было в нем страха. Все будет хорошо.
По узкой извилистой тропке они свернули в лес и вскоре вышли на заброшенное железнодорожное полотно. Между шпалами росла трава, сами шпалы прогнили и осели, рельсы заржавели.
Земля между шпалами была тверда, и шаг Воронова был удобен. Он чувствовал, что шаг как бы совпадает с его мыслями, и начал говорить.
Говорил не медленно, чтобы не подчеркивать важность некоторых мест, но и не торопясь, не давясь страхом, и снова была уверенность, что Соснин поддержит его и ускорит начало работ. Говорил подробно, а не одну только общую идею, как другу, и оговаривал все детали, не скрывая и сомнений в трудности такого-то и такого-то исследования.
Говорил Воронов долго и, как ему казалось, убедительно, уже пересохло в горле, от жаркого воздуха чуть даже позванивало в голове, время от времени он смотрел на Соснина, чтобы угадать его мысли, но Соснин шел опустив голову, и мысли его угадать было невозможно.
Потом шли молча. Позванивал раскаленный воздух, перекликались птицы. Только теперь, когда он уже все рассказал, сердце его сдавило нетерпение.
— Сядем? — спросил Соснин и показал на рельсы. И они сели друг против друга.
Соснин веточкой чертил на земле кружочки, затем стирал их и чертил новые. И Воронов вдруг понял, что Соснин обдумывает вежливую, убедительную форму отказа. Но Воронов понимал также, что он согласится с Сосниным лишь в том случае, если Соснин докажет, что идея его либо неверна, либо вторична.
Соснин поднял голову и, глядя Воронову в глаза, сказал:
— Смело. Очень смело. Я бы даже сказал, слишком смело. Вам не кажется?
— Не кажется.
— А вот мне кажется, Николай Алексеевич.
— Но ведь все равно этим начнут заниматься в самое ближайшее время. Недавно ЮНЕСКО опубликовала результаты опроса ведущих кардиологов мира. На вопрос, в каком году смертность от сердечно-сосудистых заболеваний у людей моложе шестидесяти лет уменьшится вдвое, они ответили — к девяносто первому.
— А я назвал двухтысячный год.
— Большинство же все-таки девяносто первый. И это значит, что все надеются на качественно новый скачок кардиологии. Нынешними темпами развития кардиологии мы не только не справимся с сердечно-сосудистыми заболеваниями, но и не поспеем за ростом этих заболеваний. Если не мы, то кто-то другой придумает путь — или пути, — который приведет нас к знанию сердца. В другой клинике страны или в другой клинике мира работу эту обязательно проделают. Это неизбежно.
— Но почему у нас, Николай Алексеевич?
— А почему в другом месте, Александр Андреевич?
— Это тоже довод, — натянуто засмеялся Соснин, и Воронов почувствовал в его смехе легкое раздражение.
Они встали и снова пошли по шпалам.
— Я все-таки думаю, Николай Алексеевич, что много лет наша клиника занимается не прикладным делом, но делом первостепенной важности, — сказал Соснин. — Многие беды происходят от отсутствия традиций или же от ломки традиций. Вы согласны со мной, Николай Алексеевич?
— Совершенно согласен, Александр Андреевич. Если, конечно, под традицией понимать уважение к фактам, накопление их, честность ученого, понимание не буквы науки, а духа. Если же под традицией понимать верность одному, однажды избранному направлению, верность однажды избранным методам исследования, то такую традицию я не принимал бы безоговорочно.
— Но сколько мы знаем примеров, что вдруг какая-то область науки объявляется самой важной, и тогда все работают на нее, другая же — менее важной, и о ней забывают. Потом оказывается, что без той, забытой, менее важной темы остановилось развитие той, более важной, и тогда качели идут в другую сторону. Наука ведь тоже не терпит суеты. За много лет работы мы создали собственную школу, у нас прошли обучение тысячи врачей, сотни ученых, и мы можем быть уверены, что наши врачи — хорошие врачи, а люди, закончившие нашу аспирантуру, занимаются стоящим делом, а не чепухой. И это только потому, что мы проводим то направление, которое в медицине вечно — накопление опыта. Мы не идем дальше, пока не осмыслим предыдущий факт. Это можно назвать и консерватизмом. Значит, я за консерватизм там, где дело касается человеческого сердца.