Выбрать главу

— Ничего не надо, — отказывается художник. — Сделал я немного, можно сказать, ничего…

— Правильно, — ободряет его органист и поворачивается к ксендзу. — Оштрафуют нас за эти росписи, чует мое сердце.

— Я хочу вам сказать, — говорю я Петрову, — что вам не следует покидать городок без разрешения следователя.

— Я понимаю, я понимаю, — поспешно заверяет Петров.

С Буйницким у меня сразу возникает недоразумение. Лицо его мне знакомо, хотя никогда прежде я Буйницкого не встречал. Но раз мне знакомо его лицо, думаю я, значит, все-таки мы где-то как-то соприкасались. По моим делам он не проходил, в этом отношении память меня не подводит. Ну, а где еще мы могли встретиться и войти в контакт? В поезде? В уличной толчее? Волосы он зачесывает назад, две большие залысины доходят почти до макушки, лоб высокий, и сам он высокий и худой, лицо умное, печать старого страдания видна отчетливо; на органиста поглядывает с предубеждением; глаза серые, нос хрящеватый, кадык выдается заметно. Нет, кажется, я Буйницкого не встречал. Мысленно я причесываю его то под «бокс», то наделяю кудрями, даю шапку-ушанку, армейскую пилотку, превращаю из шатена в блондина, а затем в брюнета и меняю на нем несколько нарядов — ничего это мне не дает. Такой тип лица, думаю я, региональный тип, таких лиц много, особенно на Минщине.

— Станислав Антонович, — обращаюсь я к Буйницкому. — Вы сообщили следователю о неизвестном, который заходил в костел незадолго до прихода экскурсии. Не вспомните ли вы его приметы подробнее?

— Особенных примет я не заметил, — говорит Буйницкий. — Это так произошло. Я услыхал шаги, обернулся и увидел мужчину примерно моих лет, роста он на полголовы ниже меня, плотный такой, одет был в синий, темно-синий, костюм, кортовый, сапоги начищенные были, фуражку держал в руке, волосы седоватые, пострижены коротко, ну, еще вот что, небрит был, а костюм новый.

— Может, крестьянин, — подсказывает ксендз.

— Нет, не похож на крестьянина. Я еще нарочно мимо прошел, думая, что обратится. Я вышел во двор, поговорил с Жолтаком. Больше его не видел.

Внимательно слушая сакристиана, я наблюдаю за Серым, который вернулся из изгнания и прямехонько идет к ксендзу. Ну, будет порка, думаю я. Ксендз, однако, совершенно презрев свои обещания, берет кота на колени и начинает ласкать. О чем же это, Адам Михайлович, задумались, думаю я.

— Вот найдете вы убийцу, — включается в разговор художник, — его расстреляют?

— Если суд решит.

У всех просыпается мазохистское — любопытство — как, как это происходит?

Я говорю, что процедура мне неизвестна, не интересовался — что в этом интересного?..

— Да, ничего хорошего в казнях нет, — вздыхает ксендз. — Уж если надо казнить человека, так давали бы ему яд — ампулу или кубок…

— Или пистолет с одним патроном, — предлагает свой вариант органист.

— Чтобы еще кого-нибудь застрелил, — говорю я.

— Вот именно, — замечает ксендз.

Я констатирую, что Буйницкий, понюхав вино, испить его не решается. Вроде бы ему и хочется выпить — и колется, и он себе говорит: «Нет, нет, мне нельзя». В разговоре он не участвует, даже не слушает, что говорят; как и ксендз, он погружен в свои мысли. О чем оба они думают, я понять не могу. Также мне неясно, зачем он здесь появился, приведя с собой художника. Расстроить ксендза сообщением об отъезде Петрова он успел бы и утром. Дело неспешное. Поскучать возле ксендза? Поговорить с ним?

Беседа о казни и мысли об осуществляющем ее палаче вызвали минутное затишье за столом, и я считаю, что мне пора удалиться, о чем и говорю ксендзу.

— Пойду и я, — поднимается Буйницкий, — мне на дежурство заступать.

Художник и органист, зачарованные недопитой бутылкой, от стола не отрываются. Ксендз посылает сакристиану умоляющие взгляды, однако добрый и чувствительный Буйницкий их не замечает. Он будто бы и доволен, что выпивохи остаются. Такого поворота я не ожидал, он удивляет меня явной несообразностью. Сакристиан пришел с художником, уходит со мной, отчужденно просидев за столом десять минут. Чует мое сердце, как выражается органист, что Буйницкий поступает так неспроста, он нарочно выходит со мной; мне кажется, что он хочет со мною поговорить. Поэтому и я не отзываюсь на молчаливую просьбу ксендза Вериго уйти вчетвером, тем более что пан Луцевич уже на грани «отключки», он уже Серого называет братом, обещает ему спеть песенку, а завтра принести колбасы.

Ксендз встает нас проводить, тут органист, очнувшись, кричит: «До свидания, до свидания!» — и запевает «Гаудеамус».

— Господи! — шепчет ксендз.

— Господи! — повторяет Буйницкий.

— Уведите их, пан сакристиан, — просит ксендз.

— Они сейчас уйдут сами, — отвечает Буйницкий.

На мой взгляд, уйдут они очень не скоро. Художник тоже пробует голос и вторит органисту нелепыми «ля-ля». Пан Луцевич пропел печальную фразу «нас поглотит земля», за чем последовали звонкое чоканье и пожелания взаимного здоровья.

— О! — вздыхает ксендз.

— Доброй ночи, пан Вериго, — говорит Буйницкий.

— Да, да, — безнадежно соглашается ксендз. Мы с Буйницким выходим на улицу.

— Вы думаете, ксендз прикажет им уйти? — спрашивает сакристиан. — Постесняется.

— Почему же вы их не увели?

— Пьяный, что малый, — некстати отвечает Буйницкий. — Привяжутся, а мне дежурить.

Я жду, что он скажет что-либо поинтереснее, но он молчит, и я причисляю его появление у ксендза к загадкам, которые необходимо разгадать.

ПОЛНОЧЬ

Я возвращаюсь в гостиницу в хорошем настроении. Первый день следствия близится к концу, все идет как по маслу — кто убил, неизвестно, кого убили и почему, тоже неизвестно, подозреваемые лица исчисляются магическим числом семь: ксендз, директор музея, органист, художник, сакристиан и двое в сапогах — дворник Жолтак и еще Некто. Кроме того, я участвовал в беседе, окончившейся согласно обычаям нашего края песнями, познакомился с большинством свидетелей, был угощен натуральной настойкой, заподозрил ксендза в графомании, органиста — в тщеславии, сакристиана тоже заподозрил, хотя и не знаю в чем. Так что, «все хорошо», как некогда пел Утесов. Я, разумеется, не пою, я не органист, я только думаю про себя, что все хорошо, по крайней мере, есть над чем подумать.

В номере я нахожу Локтева. Оказывается, он ждет меня уже полчаса и уже волнуется, жив ли я и здоров. Вид у него понурый, на лице гримаса неудовольствия, некоей даже обиды, из чего я заключаю, что от Жолтака и Белова он удовлетворения не получил. Да и получить не мог — он молодой, ему результаты нужны. Ему кажется, когда найдем убийцу, тогда и праздник настанет. А само следствие, поиск, парение в воздухе, как у орла, который следит добычу, — это ему пока непонятно. Он еще «пинчер» — кинуться на преступника и вцепиться, потом на следующего и так далее, а там — ура! — чистота среди людей. Дурь эта, как синяк под глазом, — и зрение ослаблено, и вид угрюмый.

— Чего это ты, Саша, кислый? — спрашиваю я. — Как время провел?

— Попусту, — отвечает Локтев. — Пришел к Белову. Стучу. Открывает пацан. «Папа дома?» — «Сейчас вернется. А вы кто?» Объясняю. «Можете подождать», — говорит. Сажусь, жду. Десять минут. Двадцать. Приносит «Науку и жизнь». «Вот практикум психологический, разгадайте». Разгадал. Еще полчаса к черту. «Куда же папа ушел?» — «Ой, — кричит, — забыл. На рыбалку. Извините». Ах ты, думаю, сопливая рожа. Пошел к Жолтаку. Этот дома сидит, в окнах свет, дверь закрыта. Стучу — ни слуху ни духу. Стучу в окно — к окну подошел. «Кто вы такой?» — спрашивает. «Милиция». — «Документ ваш покажите», — куражится. Показываю. «К стеклу его приложите», — с издевкой такой, вдруг, мол, фальшивый. Приложил. Читал, читал, думаю, не откроет, повестку, скажет, пришлите. Запоры открыл, крючки откинул — впустил. «По какому, извините, делу?» — «По делу убийства в костеле». — «Я, — говорит, — к убийству никакого отношения не имею. Я и узнал про это убийство днем. Соседка сказала. Жолтак, говорит, в костеле человека убили, пошли скорей. Как, говорю, в костеле? Не может быть. Господи, врешь». И пошел, и пошел, да все около. Ничего не видел, не слышал, скамейку строгал, кто мимо ходил — не смотрел: ходят люди — значит, надо им ходить. В костел заглянул на минуту, а почему на минуту — потому что в рабочем был костюме — неприлично, значит. Знает что-то, зараза, прикидывается дураковатым. Ведь что стал говорить: «Чем Жолтак виноват? В тюрьме сидел? Так сама же милиция и посадила. А теперь Жолтак помогай». А я, Виктор Николаевич, о помощи и слова не сказал. «И рад бы содействовать, — злорадно так улыбается, — да не знаю, кто там кого убил. А что Жолтак в тюрьме сидел, так тут таких, что сидели, двадцать пять, а то и больше».