Последним в калитку шмыгнул Васька и, вскочив на подоконник, довольно заурчал.
– Ну пошли, пошли, я тебе молочка налью... взяла котенем здохлым, а он и вымахал за год. Ты не гляди, что такой из себя. Ласковый он. Заходь. Чаю попьем. Поговорим. А то ж не с кем тута.
Дом распирало от вещей. Они теснились в сенях, заполоняли пространство кухоньки и единственной комнаты. Они норовили скользнуть под руку хрупким фарфором, тыкали острыми углами в ноги, ставили ступеньками и приступками подножки.
Они тонули в пыли и грязи и молили о спасении.
– Садися, садися, – баба Гэля ткнула пальцем на заваленную узлами лавочку. Из-под нее выглядывал короб с битой посудой и бочонок с соломой. – Сейчас... чайку. Так значит, подруга? Ты гляди, Мишка-то хороший парень. Конечно, тепериче весь городской из себя, да не шалопай, как некоторые. Рукастый.
Глиняные чашки с облезшей глазурью. Треснутая тарелка с кусочками сухого батона, уже тронутого синеватой пыльцой плесени. Загустевшее варенье отчего-то лилового колера. И ароматный травянистый чай.
– И чегой это вы все в один год повернулися? Владичка сколько лет носу не казал, и нате, жить приехал. Что, небось не заладилося? Тетка его врала, дескать, богатый. А разве ж богатый стане тута жить?
Черный – все-таки черный, как в битуме искупанный – кот забрался на печь и сидел, трогая лапой вязанки прошлогоднего сухого лука, почерневшего чеснока и травок, похожих на пучки мышиных хвостиков.
– Она мне: не твоего ума дела. Может, и так, только если сама людям в глаза вреть, то чего от правды-то нос воротит?
– Не знаю, – честно сказала Аленка.
– И я не знаю. А ты, значится, прячешься? От мужика сбегла?
– Ага.
Старушечьи глазки радостно заблестели.
– Бьеть? Маньку Сидорову тож бил, бегала все к мамке. А я и говорю: куда бегаешь? Чего детей сиротишь? Какой ни есть, а батька! Терпи, раз пошла.
Икон здесь тоже хватало, но не пустых, бумажных, как у Влада, а солидных, на дереве писанных, выцветших от времени и потемневших от грязи. И совсем они не страшны, святые. Жалко их, заперли в углах, занавесив рушниками и тряпками, почетом, цена которому – привычка. И мухи, которые по ликам ползают, ближе к святости, чем люди.
– Бабе-то от Бога терпеть заповедано... – наставительно сказала старуха, поднимая чашку. Чай она переливала в блюдце, подбирая капли кусочком замшелого батона. На блюдце дула, батон отправляла за щеку и долго мусолила, пережевывая.
– А... а вы, выходит, знали Влада?
Не нужно было спрашивать, баба Гэля подобралась, как гончая, ставшая на след.
– Знала. И Владика, и Мишку, и Женьку... Ох воевали ж они! Ни одного дня, чтоб ктой-то кому-то носу не расквасил. А то, дело молодое, заведутся по-за ерунды и давай. Матери в крик! Каждая за своего. Бывало, что и волосья друг дружке драли. А чего лезти? Сами б разобралися. Я так и говорила: не трожьте деток, нехай себе гуляются.
– А из-за чего они?
– Тю... из-за чего. Вестимо, из-за чего. Из-за мамок. Детки за их валтузятся, они за деток. Смех да и только.
Ног коснулось что-то большое и живое, царапнуло.
– Хороший, – Аленка не без опаски погладила зверя, и тот благодарно заурчал.
– Ишь ты. А ко мне-то и не подойдеть лишний раз. Ну, иродище, я тебе кормлю, а ты к чужим, значится, ластишься? Чистый ведьмак! У той-то тож черный кот водился. Как он орал, когда она повесилася, прям не кот – человек. Мы три дня спать не могли, пока Федька его не застрелил. Я ж потому и взяла этого, думаю, а может, и он по мне поореть. Хоть кто-то...
Она еще долго говорила, когда жадно, выплескивая на нового человека старые сплетни, вытаскивая жизнь, захламленную чужими бедами, как дом ненужными вещами. Когда с жальбой и причитаниями, отпевая сразу и всех. Когда выспрашивая, но довольствуясь короткими ответами и предпочитая сама досочинять историю Аленкиной жизни.
И только когда зазвенели, застрекотали, защелкали разом часы, собранные в кухне, баба Гэля спохватилась:
– Ох ты боже ж ты мой! Засиделися! А мне-то, мне отдыхать пора... старая уже. Больная. И ты, девонька, иди. Иди.
На улице окончательно стемнело, заморосил мелкий снег пополам с дождем. Вдоль заборов легли узкие полосы сугробов, которые к утру или смерзнутся, или растают. Луна скрылась за тучами, и Алена, выбравшаяся на улицу, вдруг поняла, что ей страшно.
Серое небо, черные дома, дорога, которой не разглядеть. Тени. Взгляд натирает спину, гладит затылок, словно примеряясь, как бы половчее в волосы вцепиться. А под ногами черным пятном мечется разбойник-Васька.