– Это мой коллега, – сказала Анна, – журналист из Тюмени.
– Очень приятно, – сказала женщина. – Проходите, смотрите, как мы живем.
– Спасибо, – сказал Лузгин. – Конечно.
– Это кто у нас? – заворковала Анна, подымая из качалки нечто в белом, в чепчике, с подрагивающими кривоватыми ножками. – Это Катя или Маша?
– Это Маша, – подсказала женщина в гипюре, и Лузгин почувствовал ее неловкую боязнь и напряжение. – Маша тетю знает, тетя хорошая...
– Хочешь подержать? – спросила Анна.
– Я... попозже, ладно? – сказал Лузгин, и женщина в гипюре посмотрела на него с виноватой благодарностью. Папаша Иванов появился в проеме межкомнатной двери и сказал:
– Проходите сюда.
Лузгин пересек напольный коврик, усеянный нецелыми игрушками. Да, спальня, в такой они с братом и жили: и письменный стол у окна, и два шкафа у дальней стенки, но здесь еще и нары с двух сторон из струганых досок под лаком, в переводных картинках про Бэтменов и прочую мальчишескую нечисть. Первый мальчик с книжкой на левых нижних нарах, второй склонился над тетрадью за столом, косится на Лузгина, перо не движется, висит над свежей строчкой; девчонки на полу в межнаровом пространстве шевелят куклами. Лузгин пересчитал в уме, и вышло семь, кого-то не было. Он решил спросить, но папа Иванов его опередил, сказав: «Еще есть Даша, наша старшая, она уже ходит на курсы».
– Вы курите? – спросил Лузгин.
– Увы! Курю...
– Он скоро бросит, сказал мальчик с книжкой.
– Ну, пока не бросили...
– И то правда, – вздохнул папаша Иванов. – Пойдемте на воздух. Надо будет – позовут.
В первой комнате женщина и Анна сидели на диване, держа близняшек веером, и оператор приноравливался с камерой.
– Мы это... – сказал папаша Иванов и ткнул пальцем за окно. Анна разрешающе кивнула, не отрывая глаз от объектива телекамеры; в ее правой руке, обнимающей ноги близняшки, несуразно торчал микрофон с набалдашником.
Обулись, вышли, сели на скамейку под бетонным козырьком подъездного крыльца.
– Вы к нам надолго? – спросил папаша Иванов. – Ну, в смысле в город.
– Да нет, конечно, – обронил Лузгин. – Командировка.
– Понятно, – сказал Иванов. – Работа, значит. А мы, значит, так и живем.
– Угу, – сказал Лузгин.
В песочнице копались чьи-то дети, скрипели ржавые качели. В асфальтовом квадрате у мусорных баков стояли пыльные машины. Шофер студийного микроавтобуса дремал, завалясь головой к боковому стеклу.
– Что курите? – спросил Лузгин.
– «Родопи», что...
– Хотите «Мальборо»?
– Не, я с американских кашляю.
– Это поначалу. Надо привыкнуть.
– Не, мне уж лучше не привыкать, – усмехнулся Иванов. – Дороговато.
– Вы где работаете? – Лузгин посмотрел на папашу: худой, костлявый, усы врастопырку.
– Как это – где? Здесь, дома, и работаю. Нас с женой гороно на ставке держит.
– И как, хватает?
– Да ты что! О, извините...
– Все нормально. Володя, – сказал Лузгин и подал РУку.
– Тоже Володя, – улыбнулся усами Иванов. – Интересно как... А по отчеству?
Лузгин сказал.
– Не, я Степаныч, – извинительно произнес Иванов.
– И как же вы живете, если не хватает?
– Да тяжело живем, а как еще? На детей, конечно, деньги там... заложены, но дают не всегда и помалу. Ну, спонсоры бывают, такое дело... Живем, как видишь.
Слева из окна донеслись три простых и несмелых аккорда, короткий смех и женский окрик, потом раскатилось нетвердо, в перепальчики, сверху вниз по мажору.
– Это Лиза, – сказал Иванов. – Она стесняется сниматься, мать ее ругает.
Лузгин прислушался и спросил:
– Вам не мешает... ну, эти съемки, все такое...
– Неудобно бывает – это правда. Но ведь не сами же напросились. С другой стороны, польза есть. Эй! – вдруг громко крикнул Иванов. – Васька, брось! Брось, я тебе сказал! Соседский, – пояснил он, кивнув на песочницу.
– Польза в чем?
– Польза? В чем?... Люди знают теперь, помогают. Как-то... вроде не одни уже.
– А вы кто по профессии?
– Я? Я учитель по труду. А жена из детсада, замдиректора была, диплом имеется.
– И эти все... не ваши?
– Почему же все? Почему не наши? Все теперь наши, сказал Иванов; за время разговора он ни разу не посмотрел на Лузгина. Докурив сигарету, Лузгин потыкал тлеющий чинарик в бетонную ножку скамейки и посмотрел, куда бы выбросить.
Когда Даша рождалась, – донесся голос Иванова, – так резали, и что-то неудачно. Сказали, что больше не будет. А нам очень сына хотелось. Пошли в дом ребенка и взяли.
– Сразу пошли и взяли?
– Да нет же, почему... Думали: а вдруг? Могут же и врачи ошибаться? Раз ошиблись, почему и другой раз не могут? Ждали... Сколько? Четыре года ждали. Потом пошли и взяли. Сразу двух.
– Так это... братья?
– Парни-то? Конечно, братья, по ним же видно. Погодки. Мать одного сдала, через год родила и снова сдала.
– Вы знаете, кто мать?
– Да кто ж ее у нас не знает, эту... мать, прости господи!
– Но здесь же есть настоящей детский дом, и, я слышал, довольно хороший.
– Ну и что?
– Может, шли бы туда и работали. Здесь же тесно и вам, и детям.
Папаша Иванов повернул голову и глянул в глаза Лузги ну.
– Извини, Василия, у тебя у самого дети есть?
– Нет, – сказал Лузгин.
– Оно и видно, – проговорил Иванов с укоризной. – Там – дом сиротский, а у нас – семья. Чуешь разницу?
– Извини, Степаныч, не подумал.
– Да брось ты окурок, вон в кустики брось! Погниет
– удобрение будет... Квартиру бы, конечно, не такую...
– Так почему не требуете? Обратились бы к депутату.
– Я тут сам депутат, – невесело усмехнулся Степаныч. – Сам в комиссии по деньгам заседаю. Нету денег, строим мало... Решение-то есть, года два еще назад подписали. Вот ждем. Дадут, конечно, надо подождать.
Лузгин вдруг вспомнил про бумаги и портфель, оставшийся в машине, и даже испугался: шофер задрых, сопрут озорники! – и уже подтянул было ноги, чтобы встать, как Иванов спросил:
– А сам-то ты, Васильич, бездетный почему? Холостякуешь, что ли?
– Женат. А так... Так получилось.
– Бывает. Извини. С другой стороны, без детей нынче как-то попроще. Ты вот не поймешь...
– Ну почему же?
– Да не поймешь... – Мимо прошли две старухи с авоськами, и Степаныч кивнул им раздельно. – Ты вот как покупаешь – на вес?
– Что – на вес?
– Ну да все, из еды... А мы – штуками. Шесть пряников, двенадцать карамелек, шесть яблоков... Колбасу покупаем – нам восемь кусочков отрежут и свесят; в магазине уже знают и режут хорошо... Ровно режут, без обид каждому. Ну, крупу – там понятно, там сразу на всех.
– Черт возьми! – Лузгин помотал головой. – И зачем вам это надо? Ну ладно, были бы богатые – взяли бы сироток... от щедрот, так сказать, от широты души...
– А где ты это видел? – Степаныч поморщился, и усы встали ежиком. – Где ты видел, чтоб богатые, значит, от широты души... Какой души? Хотя б от широты кармана! Эх, Василия, а еще журналист... Ни хрена ты, брат, жизни не знаешь.
– Ну, не скажи, – обиделся Лузгин. – Я, брат Степаныч, такого навидался – тебе и не снилось.
– Не того ты, значит, навидался. А вот скажи, – Иванов наклонил к нему голову, но глаз не повернул, смотрел на егозню в песочнице. – Ты сам не бедный? Вижу, что не бедный. И нет детей... По медицине?
– Ну, – сказал Лузгин.
– А ты сходи и посмотри, кого бросают, господи! Какие дети! Сердце тает, как в руки возьмешь! Есть же дуры, есть же... прости господи!..
– Не все так просто, Степаныч, – сказал Лузгин. – Жизнь заставит – и бросишь.
– Неправда, – сказал Иванов. И еще раз сказал: Неправда.
Он замолчал и молчал долго, как будто что-то вырешил про Лузгина и тут же потерял к нему внимание. Слева с пробочным звуком откупорилась форточка, детский голос позвал: «Папа, иди, твоя очередь!». Степаныч поднялся, пригладил усы и спросил:
– Идете?
– Лучше здесь посижу, – ответил Лузгин. – Нечего мне там толкаться. Еще близняшек напугаю.
– Не напугаете, – добродушно молвил Иванов. – У нас Машка как увидит чужого, орет страшным голосом, а вы вошли – и ничего.