Выбрать главу

— Да как же они не спо… не спосше… — тьфу, черт, не выговоришь! — ежели эта паскуда раскрыла перед злодеями ворота, кормила их и ублажала и, наверное, выдала им все оружие, что было в замке!

— Если и не выдала, то этого никто не знает, — подсказал Бодри. — Пусть станет известно, что выдала. И пусть это станет известно всем. Чем больше об этом будут говорить, тем легче мы сможем…

— «Мы»! — усмехнулся Тестар, снова потянувшись к кувшину. Бодри подскочил, налил в кубок, подал. — Кто это «мы»? Говори, тварь, да не заговаривайся, если не хочешь отведать плетей… Впрочем, ты прав. Если дело выгорит, хочешь быть управителем Моранвиля?

— С вашего позволения, нет. Я хотел бы всегда неотлучно находиться при вашей милости.

— Верно, — кивнул Тестар, — нам друг без друга не обойтись. Придется оставить в Моранвиле Симона.

— Это было бы большой ошибкой, мессир…

После разговора с брадобреем Тестар велел созвать на ужин побольше народу и не жалеть ни вина, ни припасов. Вечером в его шатер набилось более двадцати человек — самого Карла д’Эврё в лагере не было, но пришли некоторые дворяне из его свиты, все выражали сочувствие вдвойне осиротевшему молодому рыцарю и клялись перебить подлое мужичье без остатка. Сирота принимал соболезнования с сокрушенным видом. Когда выпито было много и кое-кто из гостей уже — за неимением под рукой парочки-другой вилланов — порывался рубить подпорки шатра, Тестар признался еще в одной постигшей его беде: кузина, дочь покойного дяди Гийома, с коей они дружили с детства, забыла свою дворянскую честь и спуталась с мужичьем — принимала их у себя в замке и снабдила едой и оружием.

Гости встретили известие так, что Тестар понял — кое-кто об этом уже слышал. Верно, Бодри поработал через слуг. Все были скорее смущены: действительно, дело некрасивое, но семейное, а кто станет высказываться по поводу чужих семейных дел? Аэлис знали многие, помнили недавнюю ее свадьбу. Кто-то из рыцарей высказал мнение, что тут не обошлось без порчи и виновник, скорее всего, не кто иной, как проклятый ломбардец; все, видевшие его тогда, сошлись во мнении, что вмешательство злых сил налицо: не может честный христианин иметь сразу столько видимых достоинств: красив, богат, учтив, да к тому же еще и обучен письму, чтению и счету, да и многому другому, чего и знать не положено…

— Я вот теперь просто не знаю, что и делать, друзья мои, — сказал Тестар, делая знак снова наполнить кубки. — Кузину мне жаль, но если она и впрямь…

— Если дама забывает честь, ее следует заточить в монастырь, — сказал кто-то. — Что с ней еще сделаешь? Не на поединок же вызывать.

— А ломбардца изловить и сжечь! Друг Тестар, если ты этого не сделаешь, то не будет тебе прощения ни на том свете, ни на этом!

Предложение было шумно одобрено, и многие тут же объявили, что ехать ловить ломбардца надо немедля и всем, прихватив с собой побольше собак; известно ведь, что колдун может в одночасье перекинуться хоть лисой, хоть зайцем. Тестар поблагодарил гостей и сказал, что расправиться с нечестивцем они успеют, а пока ему надо будет съездить в Моранвиль — попробовать потолковать с кузиной по-родственному и точно узнать, что же она там натворила.

Попойка длилась почти до утра, и Тестар проснулся, когда солнце стояло уже высоко. Люди, которых он отобрал накануне, дюжина отъявленных головорезов, ждали поодаль от шатра — кто метал кости, кто точил оружие, кто храпел, растянувшись на пыльной вытоптанной траве. Тестар вылил на себя ушат колодезной воды и, взбодрившись, велел седлать. До Моранвиля отсюда было около двух дневных переходов.

Аэлис все чаще — с раскаянием, сожалением и все более растущим беспокойством — думала о муже, от которого так и не было вестей. Впрочем, какие теперь вести! Если он, обманутый ее письмом, поехал в Париж, то там, наверное, и застрял. Слухи, доходившие до обитателей Моранвиля, становились изо дня в день тревожнее: в округе было вроде спокойно, но между Марной и Уазой мятеж, говорили, уже полыхает вовсю, Париж обложен то ли войсками дофина, то ли Жаками — и только ночами по Сене в город тайно пробираются иногда лодки торговцев съестным: там-де голод, едят уже кошек и собак. Вспоминая отдельные фразы своего лживого письма, Аэлис хваталась за голову и стонала, как от зубной боли.

После того как отец Морель отругал ее из-за Урбана, в ней произошла какая-то перемена — словно лопнула наконец жесткая корка озлобленного отчаяния, давившая ей на сердце все эти дни, и немного легче стало дышать. Немного, но все-таки. Она только теперь вспомнила про Франсуа (до этого вообще о нем не думала) — вспомнила его любовь, которую когда-то делила с такой радостью, его бескорыстную преданность уже после того, как ничего между ними не осталось, когда она не упускала случая, чтобы показать ему свое равнодушие, свою неприязнь, даже свое необъяснимое и жестокое отвращение ко всему ломбардскому…