За дорогу выработался наиболее удобный ритм движения, устоялся свой порядок и все шло сравнительно благополучно. В самой голове колонны молча, размеренно вышагивали офицеры. Они никогда не переговаривались между собой, не менялось выражение их лиц и, казалось, глаза, не мигая, остекленело смотрят куда-то вдаль, в одну точку.
Мой земляк и одногодок Федор Луценко, большой охотник пофилософствовать и посудачить по любому поводу, подолгу молча и незаметно наблюдал за ними.
— Думают господа офицеры. Кончилась коту масленица. Капут райской жизни и розовым мечтам. Владыки мира, мать вашу…
Федор зло щурит серые в крапинку глаза, рыжеватое, усыпанное темными конопатинами лицо заметно мрачнеет.
— Вот посмотрите — в первой шеренге, второй слева. Мордастый такой… Подбородок, как у бульдога. На мундире темнеют пятна от наград. О чем задумался? Может, вспоминает, как вешал наших? Как стрелял в затылок детям? А может, жалеет, что не успел с Федьки Луценка содрать три шкуры или запороть до смерти?
Сержант Евгений Игнатовский широко смеется:
— Что ему думать? Небось рад, что жив остался.
— Рад-то рад, да ведь остался у разбитого корыта, — вмешивается обычно молчаливый и застенчивый Володя Янчук. — То был царь и бог, рабы ему прислуживали, а теперь самому надо будет на хлеб зарабатывать, если помилуют.
Основная масса колонны — солдаты. Не трудно было заметить, что они рады плену, рады тому, что с каждым днем все дальше уходят от войны и, вполне понятно, все больше появляется шансов когда-нибудь вернуться домой. В строю они о чем-то шептались, спорили, на привалах рассаживались группами, и разговор продолжался. Думают солдаты…
За немцами, почти в самом хвосте, шла рота мадьяр. Вел роту невысокий, аккуратно одетый унтер. Удивляли мадьяры строгой дисциплиной, выправкой и какой-то внутренней собранностью. Все они были подтянуты, аккуратно заправлены, и не было случая, чтобы кто-нибудь хотя бы на шаг отошел от строя или сделал что-нибудь без разрешения старшего.
Уже на второй день пути мадьяры и напугали нас, и рассмешили. Где-то около полудня, когда солнце, казалось, расплавило серое небо, колонна начала растягиваться, движение замедлилось. Вдруг в строю мадьяр послышался приглушенный вскрик, и в тот же миг гулко ударил тяжелый солдатский шаг. Рота зашагала строевым. Мы невольно схватились за оружие, а унтер поднял руку, озорно сверкнул глазами:
— Карашо!
Что-то скомандовал строю, и он опять заколыхался обычным походным шагом. Так повторялось ежедневно по нескольку раз. Мы к этому привыкли и уже больше не обращали внимания. То был, думается, простой и бесхитростный способ поддержать дух, собрать силы, чтобы хватило их продержаться еще немного, до того дня, когда будут сняты опостылевшие мундиры и наступит новая, совсем уже мирная жизнь.
За всю дорогу никто из мадьяр не заболел, не отстал и даже не натер ноги.
Замыкали колонну румыны. Они шли растерянной, молчаливой гурьбой, и в их широко раскрытых глазах затаились извечная крестьянская кротость, страх и недоумение.
Где-то на полпути появились первые больные. Лейтенанту Аверьянову все чаще приходилось обращаться к сельским властям — примарю — с просьбой дать на день-два лошадей и подводчика, найти фельдшера, который мог бы поврачевать пленных. И тогда усаживались больные на скрипучую, моренную временем арбу, и какой-нибудь вчерашний гауптман, оберст или обычный солдат фюрера, радуясь такой удаче, старательно и услужливо помогал вознице подгонять веревочным хлыстом ленивых круторогих быков.
Наша единственная повозка катила последней. На ней мы поочередно отдыхали, везли нехитрые солдатские пожитки. Сейчас большинство конвойных несли свою службу по сторонам колонны и лишь мы с Игнатовским, Федей Луценко и весельчаком Иваном Подвыженко сидели на фурманке, молча глядели на проплывающие мимо бедные крестьянские хаты с обшарпанными закопченными крышами, невероятно маленькими окнами, янтарными початками кукурузы и связками красного перца под стрехами.
Из-за плетней испуганно и удивленно глядели женщины, провожая молчаливыми и тревожными взглядами неожиданную и странную процессию. Из подворотни с дурным лаем кинулся на дорогу лохматый, в репьях пес, но вдруг круто развернулся и с ошалелым, полным ужаса визгом бросился назад.
— Фашистского духа испугался, — хохочет Луценко.